На Верхней Масловке (сборник)
Шрифт:
Лампа с самодельным абажуром спускалась на шнуре к столу и пятнала узорными бликами сахарницу, чашки, красивые женские руки на клеенке.
Он тронул пальцем резной абажур, и тени заскользили хороводом по стенам, кухонька закрутилась вокруг медленной каруселью.
– Рай земной... – тихо сказал он без улыбки.
У художника оказались блестящие, желудево-коричневые молящие глаза. Он согрелся, поел и, по всей видимости, не прочь был прикорнуть где-нибудь в этом раю, хоть на стульях, хоть на полу.
Вдруг просто и быстро рассказал свою жизнь. В тот вечер он показался
Но в этот вечер он согрелся и поел, он сидел в маленькой чудесной кухне, перед ним ходила лампа с самодельным хитрым абажуром, и все, к чему прикасалась эта женщина, казалось ему милым, забавным, изящным.
– Да нет, знаете ли, – говорил он быстро, бездумно передвигая по квадратам клеенки сахарницу, – она неплохой, в общем, человек, да-да, вполне приличный, совершенно нормальный хороший человек. Просто... безденежья не вынесла...
– А вы что – бездельник? – серьезно спросила Нина.
Он помолчал, обдумывая...
– Я? Нет, я – хуже... Видите ли, бездельник – это очень просто, это понятно. А вот если человек работает как вол, но... его картины не находят спроса, если этими бесполезными, на ее взгляд, холстами завалена квартира, а человек отказывается от выгодной халтуры? Тогда он хуже, чем бездельник. Он называется бранным словом – эгоист. Женщины очень любят это слово... Да нет, я понимаю ее, понимаю... Она хочет юбку, новое пальто, к морю поехать...
– Она права, – сказала Нина. – Ваша жена ведь не два раза будет жить и картин ваших не напишет, то есть под старость в прямом убытке окажется. Только не надо мне говорить про великих подруг великих людей, ладно? Не надо... Все они были несчастны... А вы живите один. Только так. Не имеете права обрекать чужую жизнь на ваше сладкое творческое истязание.
– Да, – согласился он упавшим голосом, и Нине опять стало его жалко. – Да, конечно, ей было тяжело пять лет со мною... Я понимаю... Знаете, когда она... когда появился этот человек, он таксист, и... словом, он ее обеспечивает... Так вот, она даже похорошела. Правда... Я бы мог, конечно, там жить, в отдельной комнате, пока не разменяемся. Меня, собственно, никто не выгонял, но... знаете ли, когда выходишь утром на кухню – чайник вскипятить – и натыкаешься на усатого субъекта в трусах... А у меня впереди тяжелый день, я не могу начинать его с подобных эмоций... Кроме того, существует такая данность, как ребенок... Нехорошо, чтобы в этом возрасте у него двоилось в глазах от субъектов в трусах...
Он качнул пальцем абажур, и узорные тени колыхнулись и опять побежали испуганно по кругу.
– Красивая лампа. Кто здесь мастерит?
– Я, – сказала Нина.
– Нет, правда? – удивился он.
– А что, – спросила она, – не похоже? Технология проста: покупается большая круглая тыква в соседнем магазине «Овощи-фрукты», выдалбливается, высушивается, ножичком вырезаются в ней дырочки. Стоит все это художество сорок копеек. У меня вообще вся меблировка за рупь двадцать. Хотя, например, со шкафчиком – вон висит – возни больше: тут доски нужны, с помойки или ворованные, морилка нужна, а она
– Нина, вы шутите, – проговорил он недоверчиво. – Вы хотите сказать, что и мебель – сами?..
Она усмехнулась:
– Инструменты показать? Верстачок на балконе... От папы остался. Инструменты у меня отличные. У меня отец первоклассный столяр-краснодеревщик был. Я в стружке родилась и выросла, так-то... Что, испугались?
– Вот вы какая... – Он замялся, подыскивая слово.
– Баба, – подсказала Нина. – Я баба не промах. Так что подвиньтесь, интеллигенция, на краешек. Я нигде не пропаду, как человек с руками и профессией. И на вашу богему плюю с высоты своего верстака.
Она вдруг почувствовала, что страшно устала за день и больше всего на свете хочет, чтобы художник наконец испарился, тогда бы она залезла под блаженно-горячий душ, а потом, накинув прохладный халат на распаренное, дышащее тело, растянулась бы на тахте с последней книжкой «Нового мира».
– Как бы вам на метро не опоздать, – заметила она, – двенадцать без трех...
Матвей спохватился, удивился, что просидел допоздна, и несколько мгновений цепко, в упор разглядывал лицо Нины.
– Какой портрет умирает во мне! – проговорил он торжественно-шутливо. – Соглашайтесь, Нина. Не знаю, как умолить вас. Я косноязычен. Рассказать ваше лицо я сумею только кистью.
– Глупости, – спокойно возразила она, – таких лиц двадцать штук в каждом трамвае.
Он с досадой хлопнул себя по колену:
– Ну что прикажете делать! Жениться на вас, что ли?!
– Разве что...
В прихожей, присев на корточки, он долго зашнуровывал ботинки, бормоча:
– Приеду к Косте, ключ под половиком, порисую еще... Окна зашторю... Чтоб не застукали.
– А что, разве в мастерских не разрешается на ночь оставаться?
Он поднял голову, удивившись голосу сверху, – очевидно, на какие-то мгновения забыл о Нине, мысленно уже ушел отсюда.
– Чужим, конечно, не разрешается. Я же неизвестный без соответствующего документа.
Она смотрела, как надевает он старое, с вытертым каракулевым воротником пальто, какие никто уже двадцать лет не носит, и представляла, как едет он в пустую мастерскую, шарит под пыльным половиком, нащупывая ключ, рисует при зашторенных окнах, а потом, под утро, укладывается на холмистом диванчике и накрывается вот этим старым пальто... А Костя Веревкин, обладатель мастерской, – он, конечно, приятель и свой парень, но в глубине души уверен, что делает этому человеку огромное одолжение...
Она смотрела, как долго, тщательно застегивает он пальто, аккуратно продевая в расхлябанные петли разномастные пуговицы (что за женщины их пришивали? Или сам – так же кропотливо вдевая нитку в иглу, сто раз уколовшись, – ведь наверняка он безрукий, бестолковый, нелепый), смотрела почти заворожено и вдруг сказала хрипло:
– Оставайтесь...
Он застегнул еще одну пуговицу, потоптался, ничего не понимая.
– То есть... как?! – выдавил ошеломленно. Нина прокашлялась, подняла на него глаза и сказала уже своим, спокойным и твердым голосом: