На Верхней Масловке (сборник)
Шрифт:
Парнишка отпрянул, вытаращил на меня глазенки и с таким отчаянием головой закивал: «Йес! Йес!» – и бросился от меня вниз по лестнице.
Захожу домой и рассказываю дочери, Иринке, всю эту историю. А она вдруг как захохочет, да так истерично. «Ты что, – говорю, – спятила? Чего тут смешного?» А она согнулась от хохота, всхлипывает. Наконец успокоилась, говорит «Знаешь, пап, что ты этому несчастному ребенку присоветовал? Что за фразочку ему выдал? „Ты должен стать белым!“ – вот что ты ему сказал...»
А потом уж мне по-настоящему повезло. Это я про то, что встретил Дани.
У
Ну вот, стою я однажды на остановке, жду автобуса, так как мой калека-«фиат» опять в нокауте. Тут Рони на своем «крайслере» подкатывает, высовывается из окна, рожа, как всегда, сияет. «Михаэль, – кричит, – казел, ваше блягародия! Падем баб тряхать!» Это у него значит – садись, подвезу. А в машине говорит: «Михаэль, хочешь заработать? У меня есть одна клиентка, очень богатая дама. Не миллионерша. Миллиардерша. Обладательница огромной коллекции произведений искусства. Купила недавно на аукционе „Сотбис“ фрагмент какого-то древнеегипетского барельефа, четвертый век до нашей эры. Недорого – тысяч восемьдесят долларов. И лежал этот барельеф на тумбочке в холле, ждал, когда повесят. Как назло, в доме у них что-то с электропроводкой случилось, вызвали монтера. Тот встал на стремянку одной ногой, а другую для удобства на тумбочку поставил, на восемьдесят тысяч долларов. Так что, геверэт Минц ищет сейчас реставратора, русского».
«Почему именно русского?» – спрашиваю.
Рони мне подмигнул: «Михаэль, зачем придуриваешься? Потому что наш возьмет за эту работу вдесятеро дороже. А геверэт Минц раскошеливаться не любит».
Ну, что тебе сказать, Сеня. Привез он меня на эту виллу... Собственно, там не вилла, а имение. Небольшой такой замок, английский сад, аллея пальм, оливковая роща, луг, конюшни, ну и всякие теннисные корты, подземные гаражи... Короче – одна из пяти самых богатых семей в стране. Чего там мелочиться.
Взглянул я, Сеня, на этот барельеф, и в глазах у меня потемнело. От него три куска остались и какое-то крошево... Стою, смотрю и молчу. Геверэт Минц сухонькая такая, невзрачная немолодая женщина, затрапезно одета, на затылке хвостик аптечной резинкой перетянут. Типичная миллиардерша. Очень вежливая дама. Понимаете, говорит, мне не так денег жалко. Просто как подумаю, что этот фрагмент барельефа в течение шестидесяти веков был в целости и сохранности, а в моем доме рассыпался под ногой болвана. Обидно же. Посмотрите, справитесь ли с этим делом.
И тут, Сеня, меня профессиональная гордость взяла. Ну, думаю, акула! Ты этот свой барельеф можешь сейчас веничком на совок замести и в ведро ссыпать. Только туда ему и дорога. А вслух отвечаю, очень корректно: в том смысле, что если я был хорош как реставратор Пушкинскому музею, то уж вам как-нибудь подойду.
В общем, злость, Сеня, лучший двигатель дела. Два дня я над этими останками сидел. Собрал кусочки,
Видел бы ты, какое впечатление на геверэт Минц произвел мой новенький барельеф. Она просто оцепенела. Стоит, ахает, головой качает. И Рони, который меня ей сосватал, тоже доволен. Вроде это и его заслуга. Говорит с такой гордостью: «Казел, ваше блягародия!»
Вот тогда я впервые увидел Дани. Ну, в общем, как-то сразу все понял. Не только потому, что он на вид странный, лохматый, толстый и неприкаянный. С вечно расстегнутой ширинкой. А потому, что все они там к нему так относятся, словно он идиот, и чего с него взять. То есть, конечно, на голову он больной, но дело же не в этом...
В общем, он вцепился в меня, как клещ, и заявил, что хочет брать уроки живописи. И мамашке, как я понимаю, просто некуда было деваться. К тому же она после барельефа разохотилась и собралась нагрузить меня еще кое-какой реставрационной работой. Кстати, и заплатила неплохо. Я за эти деньги, знаешь, сколько дней должен старикам задницы мыть! Договорились, что три раза в неделю по три часа я буду с Дани заниматься живописью, рисунком и – как я понял – чем придется, вернее, всем, что взбредет в его маниакально-депрессивную башку.
Поначалу я просто не знал – как к нему подступиться. Представь себе – тридцатилетний мужик, измученный ожирением и тяжелым диабетом... И абсолютно не знающий, куда себя деть. Хотя все оказалось не так-то просто. Выяснилось, что мой идиот владеет пятью языками. Классическую музыку знает не только, скажем, досконально, а подробно объясняет, чем отличается исполнение Седьмой симфонии Брукнера филадельфийским оркестром под управлением фон Карояна от исполнения израильским филармоническим под управлением Зубина Меты.
Сейчас ему охота писать картины маслом и акварелью.
Ладно, думаю, маслом так маслом. Для начала повел его в Тель-Авивский музей. Завожу в зал импрессионистов. Он бродит со скучающим видом.
– Нравится? – спрашиваю.
Он как-то странно взглянул на меня и говорит:
– Да, нравится...
А висят по стенам, Сеня, – Ренуар, Писсаро, Моне... И Дани, значит, среди этих картин с совершенно депрессивной физиономией. Одежда, как всегда, в полном беспорядке. Я разозлился.
– Подожди, – говорю, – для занятий с тобой мне действительно надо знать, нравятся ли тебе эти картины. И застегни ширинку.
А он опять как-то странно на меня взглянул и говорит:
– Ну, нравятся, конечно... Ведь это наш зал.
Я пригляделся, а там табличка на стене – «картины из коллекции Сарры Минц». Это я, значит, привел его в музей смотреть на его собственные картины...
Потом я действительно принялся учить его азам рисунка и живописи. Только он быстро уставал, терял внимание, погружался в себя. Окружающих просто не видел. Никого – ни прислугу свою, ни девицу, которая приставлена спать с ним на его вилле (уж не знаю – что он там с ней делал), ни докторов...