На весах Иова
Шрифт:
Все это сделал Спиноза. Он внушил людям, что можно любить Бога всем сердцем и душой, как любил его псалмопевец и любили пророки, — даже и тогда, если Бога нет, если на место Бога поставлена объективная, математическая, разумная необходимость или идея человеческого добра, ничем от разумной необходимости не отличающаяся. И люди поверили ему. Вся современная философия, выражающая собою, в общем, не то, чем люди живы, а что людям нашептывает Дух времени, так убежденная в том, что ее «видения» или, как теперь говорят, «интуиция» есть полнота возможного видения — не только для человека, но тоже для ангелов или богов (так теперь говорят — это уже не моя выдумка), целиком вытекла из Спинозы. Сейчас уже почти немыслимо иное «миросозерцание», кроме "этического идеализма". Фихте совершенно убежденно говорил, что весь смысл христианства в первом стихе Иоанна: . Так же спокойно Гегель в стоическом завете самоотречения от своей личности и растворения ее в субстанции видел высшую задачу человека. Говорю «спокойно» — ибо в этом вся сущность. Ни Фихте, ни Гегель не убивали Бога. Бога убил другой. Они и не подозревали, что они наследовали certitudinem, добытую ценой величайшего преступления. Они воображали, что это их certitudo, это их уверенное видение дано им самой природой.
84
На самом деле очевидность — это не какой-то указатель сознания, который, будучи прикреплен к суждению, возглашает нам, подобно какому-то мистическому голосу из лучшего мира: вот истина, как будто такой голос мог бы возвестить что-то нам, свободным умам, не доказывая своего права на существование (нем.).
Он убьет Бога, он убил для историка Бога, но в глубине души своей он «смутно» чувствует — sentimus experimurque nos aeternos esse, — что без Бога нет жизни, что настоящая жизнь не в перспективе истории — sub specie temporis, а в перспективе вечности — sub specie aeternitatis. И это «смутное», скрытое, чуть видное и даже не всегда видное ему самому и другим «знание» сказывается во всей его философии. Не в тех ясных и отчетливых суждениях, которые приняла от него история и которые он сам принял от Духа времени, а в тех странных, таинственных, неуловимых и не учитываемых звуках, которые на нашем языке нельзя назвать даже и голосами вопиющих в пустыне и которым имя — беззвучность. Великая, вечная Тайна в страшных словах пророка: Et audivi vocem Domini dicentis: Quern mittam? et quis ibit nobis? Et dixi: Ecce ego, mitte me. Et dixit: Vade, et dices populo huic: Audite audientes, et nolite intelligere, et videte visionem, et nolite cognoscere. Excaeca cor populi hujus, et aures ejus aggrava; et oculos ejus claude: ne forte videat oculis suis, […] et corde suo intelligat.
J'esus sera en agonie jusqu'`a la fin du monde: il ne faut pas dormir pendant ce temps-l`a.
Pascal. Le myst`ere de J'esus (553) [85]
Триста лет прошло со дня рождения Паскаля и немного меньше со дня его смерти: он ведь жил недолго — всего тридцать девять лет.
85
Иисус будет в смертельным муках до конца мира: не должно спать в это время (фр.) — Паскаль, "Тайна Иисуса" (из "Мыслей").
За триста лет люди далеко ушли вперед: чему можем мы научиться у человека семнадцатого столетия? Не мы у него — он у нас должен был бы учиться, если б его можно было вернуть к жизни. Тем более, что и среди современников своих Паскаль был «отсталым»: его влекло не вперед, вместе со всеми людьми, к «лучшему» будущему — а назад, в глубь прошлого. Подобно Юлиану Отступнику, и он хотел повернуть обратно "колесо времени". И он был, в самом деле был, отступником: отступился, отрекся от всего, что добыло совокупными усилиями человечество за те два блестящих века своего существования, которые благодарное потомство окрестило именем «возрождения». Все обновлялось, все видело в обновлении свое историческое назначение. Паскаль же больше всего боялся нового. Все усилия его тревожной, беспокойной и вместе с тем столь глубокой и сосредоточенной мысли были направлены к тому, чтоб не дать себя увлечь потоку истории.
Можно бороться, имеет ли смысл бороться с историей? Может представлять для нас интерес человек, пытающийся заставить время пойти вспять? Не осужден ли он, а вместе с ним и все его дело, на неуспех и неудачу, на бесплодность?
Двух ответов на этот вопрос быть не может. История беспощадно расправляется с отступниками. И Паскаль не избег общей участи его врагов. Правда, его печатают, читают до настоящего времени. Его даже хвалят, превозносят. Пред его образом горит неугасимая лампада — и будет гореть еще долго, очень долго. Но слушать его — никто не слушает. Слушают других: тех, с кем он боролся, кого он ненавидел. И у других ищут истины, которой Паскаль отдал всю свою жизнь. Отцом новой философии мы считаем не Паскаля, а Декарта. И истину мы принимаем не от Паскаля, а от Декарта, ибо где же искать истину, как не у философии? Таков приговор истории: Паскалю удивляются и проходят мимо него. И на приговор этот апеллировать не к кому.
Что ответил бы на приговор истории Паскаль, если бы его можно было воззвать к жизни? Скажут, что это вопрос праздный. История считается не с мертвыми, а с живыми. Знаю. Но все же полагаю, что на этот раз, ради Паскаля, не грех заставить ее посчитаться и с мертвыми. Правда, дело это очень нелегкое и очень хлопотливое. Правда, истории придется тогда придумать для себя новую философию — гегелевская философия истории, которой придерживаются даже те, кто Гегеля не принимает, которой придерживались люди за много столетий до Гегеля, тогда окажется непригодной. Но разве это уже так страшно, что придется похлопотать? И разве уже так необходимо во что бы то ни стало отстаивать Гегеля? До сих пор историю писали, исходя из предположения (никем никогда не проверенного), что однажды умершие люди уже окончательно не существуют и, стало быть, не могут защищаться от суда потомства, не могут влиять на жизнь. Но, быть может, наступит время, когда и историки будут чувствовать влияние прежде живших таких же людей, как и они сами, и в своих приговорах станут более опасливыми и осмотрительными. Сейчас нам кажется, сейчас мы убеждены, что покойники молчат и всегда будут молчать, что бы о них ни говорили, как бы с ними ни расправлялись. Но, если эта уверенность будет у нас отнята, если мы вдруг почувствуем, что покойник каждую минуту может ожить, выйти из своей могилы, ворваться в нашу жизнь и стать пред нами, как равный пред равными, — каким языком заговорим мы тогда?
А ведь необходимо признаться, что такое возможно. То есть возможно, что покойники не так бессильны, не так бесправны, не так мертвы, как мы думаем. Во всяком случае, философия, которая, как нас учили, не должна высказывать суждения ни на чем не основанные, не может обеспечить историкам in saecula saeculorum безопасность от мертвецов. В анатомическом театре можно, по-видимому, спокойно вскрывать трупы. Но история — не анатомический театр. И вполне допустимо, что историкам придется когда-нибудь еще держать ответ пред покойниками. Стало быть, если они боятся ответственности и не хотят сами превратиться из судей в подсудимых, им нужно, бросив Гегеля, отыскать новые методы подхода к прошлому.
Не берусь сказать, подчинился ли бы император Юлиан приговору истории. Но Паскаль, еще когда жил на земле, заготовил свой ответ и прошлым и будущим поколениям. Вот он:
"Vous-m^emes ^etes corruptibles.
Il est meilleur d'ob'eir `a Dieu qu'aux hommes. J'ai craint que je n'eusse mal 'ecrit, me voyant condamn'e, mais l'exemple de tant de pieux 'ecrits me fait croire au contraire" (920). [86]
И наконец: "Si mes lettres sont condamn'ees `a Rome, ce que j'y condamne est condamn'e dans le ciel. Ad tuum. Domine Jesu, tribunal appello" (920). [87]
86
Вы сами подкупны. Лучше повиноваться Богу, чем людям. Видя, что меня осуждают, я боялся, не дурно ли я написал, но пример стольких благочестивых писаний заставляет меня верить противному (фр.).
87
Рим осудил мои писания, я же в них осуждаю то, что осуждено на небе. К твоему суду взываю, Господи Иисусе! (фр., лат.).
Так ответил Паскаль, когда жил на земле, грозному для него Риму. Так ответил бы, нужно полагать, он и на суд истории. Еще в "Lettres Provinciales" (17-oe письмо) он решительно заявил: "Je n'esp'ere rien du monde, je n'en appr'ehende rien, je n'en veux rien, je n'ai besoin, par la gr^ace de Dieu, ni du bien, ni de l'autorit'e de personne". [88]
Человек, который ничего не ждет от мира, который ничего не боится, который не нуждается ни в благах мира, ни в чьей-либо поддержке, разве вы запугаете его приговорами, разве вы принудите его отказаться от себя какими бы то ни было угрозами? И разве история является для него последней судебной инстанцией?
88
От мира я ничего не жду, ничего не опасаюсь, ничего не желаю; по милости Божией, я не нуждаюсь ни в чьем благодеянии или покровительстве (лат.).
Ad tuum, Domine, tribunal appello.
Я думаю, что в этих словах разгадка философии Паскаля. Последним судьей во всех спорах являются не люди, а Тот, Кто над людьми. И, стало быть, для того, чтобы отыскать истину, нужно быть свободным от того, что люди обычно считают истиной.
Долгое время держалась легенда, что Паскаль был картезианцем. Теперь все убедились, что это была ошибка. Паскаль не только никогда не был последователем Декарта — наоборот, Декарт воплощал в себе все то, с чем Паскаль боролся. Он это открыто и говорит в своих Pens'ees. "Ecrire contre ceux qui approfondissent trop les sciences, Descartes" (76). [89] И еще: "Descartes inutile et incertain" (78). [90] И, наконец, уже совсем определенно, с мотивировкою суждения: "Je ne puis pardonner `a Descartes; il aurait bien voulu, dans toute sa philosophie, pouvoir se passer de Dieu; mais il n'a pas su s'emp^echer de lui faire donner une chiquenaude, pour mettre le monde en mouvement; apr'es cela, il n'a plus que faire de Dieu" (77). [91]
89
Писать против тех, кто слишком углубляется в науки. Декарт (фр.).
90
Декарт, ненужный и ненадежный (фр.).
91
Не могу простить Декарту; он очень хотел бы во всей своей философии суметь обойтись без Бога; но он не смог избежать того, чтобы заставить Бога дать щелчок и привести мир в движение; после этого ему с Богом делать нечего (фр.).