На восходе луны
Шрифт:
— Андрюша, — буквально застонала Марина.
Потураев понял этот стон по-своему, как просьбу оставить ее в покое. Мягко произнес:
— Но ведь теперь нас не сдерживают условия контракта? Теперь ведь ты здесь не ради денег. Тогда почему?
Марина готова была отрезать собственный язык, едко произнесший, не посоветовавшись с разумом:
— Потому что не могла бросить инвалида в беде.
И тут же почувствовала, как губы Потураева отстранились от ее шеи.
— То есть ты осталась со мной из жалости?
Марина проклинала себя, проклинала свой дурацкий язык и несносный характер.
— Ага, жалостливая я! Вот увидела, что все тебя бросили, и жалко тебя стало. Не смогла поступить иначе — такая вот дура.
Потураев помолчал. Марина не могла видеть его лица, ведь сидела спиной к нему, но всем своим телом почувствовала, как он напрягся. И испугалась: 'Господи, ну почему я такая дура?! Что я наделала?! Ведь он сейчас выгонит меня к чертовой матери и будет абсолютно прав — какой мужик такое потерпит?!!'
Однако Потураев не выгнал, напротив, дал волю рукам — впервые за все последнее время. Его руки жадно шарили по Маринкиной груди в поисках застежки, сначала медленно, потом все быстрее. И, уже практически расстегнув лиф свободного летнего сарафана, сказал:
— Ну раз ты такая жалостливая, может, поможешь инвалиду утолить сексуальную жажду? Тем более что условия контракта теперь этому не мешают, — и застыл то ли от собственной наглости, то ли в ожидании ответа. Но рука его по-прежнему покоилась в разрезе сарафана.
Проклятый Маринкин язык готов был совершить очередную глупость, да на сей раз она невероятным усилием воли заставила его молчать. Лихорадочно соображала, как лучше поступить. Опять играть в гордость, изображая верную жену и просто недоступную женщину? Оно-то, конечно, хорошо, да исстрадавшееся без потураевских ласк тело категорически отказывалось от вполне разумного решения. Согласиться? А не примет ли он ее согласие за все ту же бабскую жалость, не имеющую ничего общего с истинным желанием физической близости? А приняв за жалость, не выгонит ли ее прочь, на сей раз уже действительно окончательно? Ведь у него-то тоже есть гордость, мужская гордость!
И, не понимая толком, движет ли ею на самом деле жалость, или любовь, или банальное дикое физическое влечение, животная страсть, ответила, еще теснее прижимаясь спиной к Потураеву:
— Ну, жалостливая я лишь до определенного момента. На секс моя жалость не распространяется. А вот ради себя любимой могу и согласиться. Но только ради себя. Помнится, когда-то ты умел доставлять моему телу ни с чем не сравнимое удовольствие. Не разучился еще?
Желая подчеркнуть собственную стервозность, Марина резко отстранилась от Потураева, покинула его гостеприимные колени. Ненадолго, ровно настолько, чтобы успеть повернуться к нему лицом, и вновь нагло уселась на его колени, при этом весьма откровенно задрав свободную длинную юбку сарафана. Правда, сидеть так было совсем неудобно, ведь колени ее упирались в колеса коляски, да еще вдобавок к этому подлокотники придавливали их сверху. Однако Марина словно и не заметила неудобства, взглянула дерзко в глаза Потураева.
Господи, но откуда в его глазах эта лукавинка? Марина ведь не видела ее уже много лет! Теперь же перед нею был не тот Потураев, которого
Марина уже давно была готова на все. Но Потураев не двигался. Лишь слегка приобнял ее сзади, не обнимая даже, а поддерживая на собственных коленях, чтоб не съехала с них, и только смотрел. Смотрел на Марину своими хитрыми, бесконечно лукавыми глазищами, проникая в самую Маринкину душу, выпытывая самые ее сокровенные тайны. И она почувствовала, что еще одно мгновение, и он обо всем догадается.
Поймет, что никакая она не стерва, никакая она не особо жалостливая, поймет, что она всю жизнь, наверное, еще даже до той памятной встречи, с самого рождения, а может, еще с прошлой жизни дико, просто безумно влюблена в этого милого негодяя, в паршивца Андрюшеньку Потураева. И что нет теперь в мире преграды, которой Маринка позволила бы стать на ее пути к счастью. Он все поймет. А как показывает практика, поняв, что она его любит, Потураев обычно уходит…
Нет, Марина не может этого допустить. Ни в коем случае! Он не должен понять, что она его любит! Он должен считать ее беспринципной стервой, дрянью, шлюхой — кем угодно, только бы не влюбленной дурочкой.
Она вновь резко отшатнулась, соскочила с его колен, повернулась спиною. Стряхнув пену с рук, совершенно бесстыдно сняла трусики, швырнув их в сторону, и вновь устроилась на худых потураевских коленях, прижавшись к нему спиной. А дабы у него не возникло никаких сомнений в ее стервозности, нагло добавила:
— Ну же, Потураев, чего ты ждешь? Или все-таки разучился?
Разучился ли Андрей?! Что за грязные инсинуации! Конечно, не слишком-то удобно заниматься этим в инвалидной коляске, но теперь уже Потураева ничто не могло остановить. Его жадные руки теребили Маринкину, увы, уже не такую упругую, как раньше, грудь, жаркие губы то покусывали, то страстно целовали ее грациозную шейку… Его рукам вдруг стало тесно в прорехе сарафана, и они обе нырнули под длинную широкую юбку, нащупывая там теплую Маринкину плоть, истосковавшуюся по любви…
…Марина не спешила покидать гостеприимные Андрюшины коленки. Все еще сидела, прижавшись к нему спиной и прикрыв глаза от счастья. Да, она все сделала правильно. Даже если он догадался об ее истинных чувствах, она все равно все сделала правильно. Даже если вслед за этим наступит давно знакомое горькое отрезвление. Что ж, пусть. Но хотя бы иногда она должна позволять праздник собственному телу. Единственное, что отличало этот раз от всех предыдущих — она сумела сдержаться и не застонать в конце свое сладкое 'Андрюша…'.