На все четыре стороны
Шрифт:
По одну сторону гроба сидит королевская семья, по другую – священники и монахи в парадных одеяниях, соответствующих их церковному рангу. Яркие мантии и рясы, округлые митры – все богато изукрашено сверкающей тесьмой и драгоценностями. Их посохи и огромные серебряные кресты увиты разноцветными лентами; мальчики-прислужники держат над высшими чинами бархатные и шелковые зонтики для защиты от солнца, искусно расшитые звездами, солнцами и образами Христа, – она похожи на ряды крыш визионерского града божьего. Выстроившиеся с обеих сторон певчие обоих полов в ярких стихарях держат флаги и свечи с медовым ароматом. Они поют погребальные песни на латыни и раскачиваются, словно тихо волнующийся океан. На золотом троне восседает патриарх, весь в бордовом бархате и золотой филиграни; на голове у него многоэтажный венец. Это живописное зрелище напоминает картину чернокожего Веласкеса. Куда до него Ватикану со всей его театральностью! Здесь, в полудикой Африке, это
Немного поодаль стоит шеренга стариков с седыми бородами и желтыми слезящимися глазами, в потрепанных мундирах цвета хаки и помятых тропических шлемах. Это ветераны войны с итальянцами. Почти у каждого на впалой груди висят ордена, оплаченные кровавой благотворительностью смертной бойни. У некоторых я вижу фотографии Селассие или их самих в пору доблестной молодости. На ногах у одного престарелого воина, стоящего навытяжку, красуются драные резиновые шлепанцы.
Гроб поднимают на похоронные дроги, застеленные флагом. Его окружают гвардейцы с копьями у плеча. Медленно, с долгими заминками процессия шествует через трущобы к площади Революции – ровному невыразительному месту, где недавно собралось чуть ли не миллион человек, чтобы приветствовать эфиопских бегунов-олимпийцев. Сейчас ряды установленных здесь металлических стульев почти пусты. На них потихоньку поджариваются лишь десяток-другой чиновников да мой знакомец, Энтони Бейли. Три-четыре тысячи эфиопов наблюдают за нами со скучающим видом людей, которым больше нечем заняться.
Из потрескивающего динамика льются торжественные речи. Солнце и скука набирают силу. Гроб водружают обратно на дроги и везут по хлопотливым улицам на кладбище у собора, где тремя часами позже образуется плотная, терпеливая толпа. На памятниках и надгробных плитах сидят в основном пожилые мужчины и женщины – те, кто должен вспоминать Селассие и его империю с теплыми чувствами. Несмотря на все его ошибки и склонность к тирании, в материальном отношении людям при нем жилось гораздо лучше, чем сейчас, а ведь цена на хлеб важнее всего. Но правительство может не беспокоиться: это не митинг несогласных. Здесь думают о прошлом, а не о будущем, так что никаких беспорядков не ожидается. Опять идет служба, опять жгут свечи и читают псалмы; одетые в белое мальчики перед гробом поют, ритмично потряхивая серебряными погремушками. Потом раздаются тяжкие удары в огромный эфиопский военный барабан – это Селассие провожают в могилу. Голос позади меня говорит: «В последний раз я слышал такой барабан в тридцать пятом году». Это Билл Дидс – лорд Дидс, самый почитаемый из всех корреспондентов. Он побывал здесь с Ивлином Во, с него списан Бут – герой «Сенсации», самой смешной из когда-либо написанных книг о журналистике. Порой я ловлю себя на невольном плагиате с этого романа. Присутствие Дидса каким-то образом замыкает круг; теперь и у него могут стащить камеру, а заодно и деньги из кармана.
Удивительно мало растафарианцев пришли хоронить своего бога, но я случайно слышу, как один из них говорит: «Я-и-я [16] знаю, что он еще жив». Конечно – он же бессмертен, и это вовсе не его похороны. Селассие сейчас где-то на необозримом Юге, готовит землю обетованную для своего избранного народа. Мы у себя на Западе посмеиваемся над этими чудаками с их марихуаной, разрисованным трикотажем и убеждением, что мелкий диктатор из страны третьего мира – всемогущее божество. Но они разглядели со своей Ямайки единственного чернокожего африканца, сумевшего нанести поражение белым, – того, кто гордо стоял в праведном одиночестве на практически целиком порабощенном континенте. Это был император, о котором вскользь упоминается в Библии, черный герой, чья репутация опиралась не на умение бегать быстрее других или сильнее бить по физиономии своих единокровных братьев. И кто возьмется утверждать, что грозный лев из колена Иудина, потомок Соломона, – более нелепый объект поклонения, чем плотник из Назарета? Только время может сделать религию великой.
16
Я-и-я – слово из языка растафарианцев, подчеркивающее единство всех людей, а также человека с Богом.
Сбоку подкрадывается принц, который не захотел сказать мне, чем болен Зара Якоб. «Пойдемте, я покажу вам, что с его высочеством». Мы пробираемся сквозь толпу, ища место, откуда лучше видно. Он сидит с видом благосклонного непонимания. Его вялый рот чуть приоткрыт, взгляд мутноватых глаз расфокусирован. «Теперь понимаете?» – шипит мой спутник. Теперь понимаю. Кажется, его высочество пора помещать в закрытую филантропическую организацию. Наследник престола удалился в более простые, более безопасные покои у себя в голове, где кто-то на разные голоса говорит о королях и капусте. Эфиопия не найдет спасения в доме Селассие. Наследника поднимают на ноги, и он рассеянно, безучастно стоит за гробом, который зигзагообразно въезжает по лестнице на руках других членов королевской семьи, в окружении священников и фотографов. Медленно удаляется он с солнечного света в прохладный полумрак; с лязгом захлопываются за ним тяжелые железные двери. Покойный император совершил свое последнее путешествие – из отхожего места в собор.
Позже я спрашиваю еще одно лицо королевской крови, как ему понравились похороны. «Это было ужасно, семья очень расстроилась. Толпа должна была лежать ниц, женщины – завывать. Все было неподобающе. Очень, очень печально». Возможно, но все же далеко не так печально, как изможденные люди на каждом городском перекрестке. Потом мне поведали – разумеется, строго конфиденциально, – что гроб не влез в могилу как полагается и его пришлось поставить криво, уперев в угол. После смерти, как и при жизни, Хайле Селассие оказался более крупной фигурой, чем от него ожидали.
ВОСТОК
Один день в яслях
Вифлеем, декабрь 1999 года
Нас встретили не слишком любезно. Все началось с жесткого допроса в моссадовском духе, учиненного нам парочкой двенадцатилетних девиц-иммигранток в аэропорту Бен-Гуриона. Почти всякий представитель власти низшего звена в Израиле оказывается невероятно молодой женщиной с лицом и фигурой из «Песни песней» и манерами, недвусмысленно говорящими о том, что подлым филистимлянам не стоит засыпать в ее присутствии, если они не хотят, чтобы им проткнули голову колышком от палатки. «Так почему вам не нужен израильский штамп в паспорте?» Да нет, лично я был бы счастлив его иметь, но во многих других странах этого не оценят. «Значит, вы журналист?» К сожалению. «С кем собираетесь разговаривать?» Боже святый.
Потом в гостинице не нашлось места. Зато с юмором у этих израильтян все в порядке. У вас что, совсем нет номеров? «Совсем. Мы не получили от вас подтверждения, и вообще – знаете, какой сейчас сезон?» Только не говорите, что у вас перепись. Это прекрасное начало для рассказа о Вифлееме, о подлинном истоке и сердце миллениума. Забудьте о соборах, аттракционах и отпуске в пятизвездочном тропическом отеле с видом на восход прямо из бассейна и поезжайте в Вифлеем, которому все это обязано своим появлением на свет. Останься он обыкновенным пастушьим оазисом посреди пустыни, и первого января нам пришлось бы отмечать разве что сбой во Всемирной компьютерной сети. Я прибыл сюда, дабы провести один день в лоне Господа. Воскресный день – божий. Наконец мне удается раздобыть номер в Hyatt. «Простите, но вы сможете занять его только в семь тридцать. Что поделаешь – суббота». Ну да, конечно, – день божьего папаши. По большей части Hyatt населен жертвами групповых экскурсионных туров, и атмосфера в нем тосклива до чрезвычайности. Здесь кишмя кишат баптисты с американского юга в набитых деньгами поясах и бейсбольных шапках с нравоучительными сентенциями. За завтраком я слышу, как стриженый пенсионер в полном христианском боевом облачении интересуется: «Тут что, одни евреи живут?» Кто бы мог подумать.
На свете не найти уголка, на который возлагалось бы больше ослепительных надежд, чем на Святую землю. В этом тигле выплавились две величайшие истории из всех, что были когда-либо поведаны людям: Библия и повесть о долгом возвращении на родину еврейской диаспоры. По части крови и слез, веры и вдохновения у этого края нет достойных конкурентов. Естественно, что я не только хотел, но и рассчитывал увидеть здесь зримые проявления духовных начал: шпили и колокольни, золоченые купола и римские колонны в сочетании с мудростью довоенного еврейского быта, то бишь скрипичной музыкой, струящейся из окон верхних этажей, шахматными кафе, коврами и бриллиантами – словом, всей этой пыльной, бархатно-винной сентиментальной роскошью. Я ждал поднятых в приветствии ладоней, философии, сырных пирогов, куриного супа и Барбры Стрейзанд. Но их здесь нет. Абсолютно. Ничего похожего. И глупо было воображать, будто меня ждет что-то подобное.
Израиль – молодая ближневосточная страна, наспех построенная полвека назад на зыбкой почве конфликта. Это малоэтажки из шлакобетона с известняковой облицовкой. Это пыль и мусор. Неоновая какофония, издерганные нервы и самоубийственная езда в окружении колючей проволоки, сторожевых вышек и бетонных пропускных пунктов. Местные строители явно предпочитают импровизацию в стиле тяп-ляп. Израиль – нескончаемая стройка, где архитектурные проекты составляются уже после закладки фундамента. Да еще масштаб. Конечно, нехорошо пенять на размеры, но Израиль очень мал, а если судить по Библии, должен быть огромен – вспомните только все эти скитания и блуждания в древнюю эпоху. Сорок дней в пустыне? За этот срок можно обойти всю страну вдоль и поперек.