На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
– Не надо, – сказал Мышецкий. – Я не люблю, когда меня тянут.
Менжинский улыбнулся и заметил с явной укоризной:
– Но и вы, сударь, хороши тоже! То мы вас выуживаем в Туле, то вы попадаетесь в Ставрополе… Осядьте же, наконец, и займитесь полезным делом. И хочу дать вам один совет…
– Я вас слушаю, – вытянулся Мышецкий из глубины кресла.
– Не надо вам, Сергей Яковлевич, хаять советскую власть. Нам известно, что вы не раз выражали недовольство ею. Поймите: власть народа сейчас достаточно сильна, чтобы не бояться наговоров. Но вам (лично вам), – подчеркнул Менжинский, – эти выступления могут принести осложнения. Вы же неглупый
– Отчего же, – ответил Мышецкий. – Я согласен. Но анекдоты бывают о вашей милости и презабавные!
– Да, – кивнул Менжинский без улыбки. – Эти анекдоты тем более забавны, что я почти каждый день встречаюсь с теми людьми, которые эти анекдоты и придумывают… – После чего спросил Мышецкого совсем о другом: – Скажите, вот у вас семья сейчас в буржуазной Латвии… Может, вы желаете подобру-поздорову выехать от нас за границу? Мы вас держать не станем – выпустим…
– Нет, нет, нет, – горячо заговорил Сергей Яковлевич. – Что угодно, только не изгоняйте. Пусть плохо, пусть так, но только чтобы здесь… Ведь я понимаю: туда – выпустите, обратно вы меня уже никогда не впустите. А я слишком русский человек…
– Изгонять вас, – ответил Менжинский, – мы вас тоже не собираемся. Живите в стране Советов, но только делайте что-либо. Трудитесь! Вы же умеете работать, мы это знаем… Знаем, как в 1904 году вы пропустили через Уренск наплыв партий переселенцев. Нам известно, как ретиво трудились вы на благо монархии при Государственной Канцелярии императора…
Случайно перехватив взгляд Мышецкого, устремленный на словари, Менжинский вдруг с нежностью сказал:
– Да, это я для души. Взялся вот за двенадцатый, самый сложный – китайский. Впереди еще два – персидский и турецкий… Хорошая гимнастика для души… А вы?
– Три языка. Главные. Чуть-чуть – итальянский.
– Вот и ступайте по этой части.
– Кто же меня, «бывшего», возьмет?
– Еще как возьмут! – сказал Менжинский. – Я напишу… И написал – кратко, на бланке:
«Управлению НАРКОМПРОСА. – Предлагаю трудоустроить гражданина С.Я. Мышецкого (беспартийный), лично мне знакомого. За лояльность его по отношению к Советской власти я ручаюсь…»
– Теперь, – засмеялся Менжинский, – вы не подведите поручителя.
– Только вы не подведите, – ответил Мышецкий. – Я сейчас выйду от вас, а через месяц меня снова притянут к Иисусу…
– Сергей Яковлевич, – строго сказал Менжинский, – верьте мне: больше вас никто и никогда не тронет… Слова Менжинского оказались пророческими.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Несколько лет проработал в сельских школах колхозной провинции, после чего подался в Санкт-Петербург, в Питер, в Петроград, ныне носивший имя человека, «который (как говорили люди бывшего света) и устроил всю эту заваруху!».
На улице Восстания (бывшей Знаменской), если идти от проспекта 25 октября (бывшего Невского), стоял по левой стороне большой дом (бывший Павловский институт). В тридцатых годах, как и сейчас, там размещалась школа, и в ней-то Сергей Яковлевич стал учительствовать по мере способностей.
Школа эта считалась чем-то вроде опытного участка. К ученикам было отношение, как к подопытным кроликам. Экспериментировали
Всю эту галиматью проводили в жизнь педагоги, старые девы или, наоборот, слишком молодые люди, кричавшие, что Пушкин нам давно не нужен, если уже есть Юрий Лебединский с его романом «Неделя»! Ученикам же «Дальтон-план» очень нравился, ибо детство есть детство, и всегда приятнее гонять лапту на дворе, нежели сидеть в классе и не вертеться. Но каково было учителям?..
Мышецкий был не одинок в своем возмущении. Такие отличные педагоги, как преподаватель литературы Александр Иванович [16] и географичка Елизавета Ивановна Бронзова, всеми силами, идя на риск, противостояли этому крайнему опыту зарвавшихся педологов. С каким умилением вспоминал Сергей Яковлевич сельскую школу, где колхозные детишки, славные и умные, выслушивали стихи Пушкина и Некрасова, бойко решали в самодельных тетрадках задачки.
16
К сожалению, мне не удалось установить его фамилию. (Прим. автора.)
А вместо этого здесь, в бывшей столице, где каждый камень пропитан высокой поэзией, собирались галдящие ученики, устраивали суд над Евгением Онегиным, называли Пушкина «отрыжкой буржуазии», несли ахинею, которая непонятно каким образом могла уместиться в детских головах. Если же Мышецкий начинал отстаивать свое право быть педагогом – учить! – ему устраивали обструкцию… Конфликт зашел слишком далеко, и самое обидное, что из числа старых гимназических педагогов, из числа тех, что дрожали за свою шкуру, нашлись некоторые, которые «сверхреволюционно» отстаивали именно дикий «Дальтон-план».
– Вы, как педагог, – внушали ему, – должны доверить себя одаренности детей!
– Одаренности или одуренности, мадам?
– А вы предлагаете вернуться к буржуазному методу преподавания? – спрашивали его педологи, явно провоцируя.
– Послушайте, – возмущался Мышецкий, – а кто вам сказал, что учить детей последовательно, без бахвальства и разумно, есть буржуазный метод?
– Зато «Дальтон-план» развивает инициативу детей!
– Даже слишком развивает, – не уступал Сергей Яковлевич. – Педагогу остается ничего не делать. Я не верю в левацкие методы обучения, существует классика в педагогике, как и в искусстве! Мы к ней обязаны вернуться…
Приехало важное начальство, чтобы рассудить, кто прав, кто виноват. Некий товарищ Лучезарный… Мышецкий ахнул, когда увидел в лице инспектора Лучезарного уренского господина Бобра. Бобр постарел, но с каким апломбом говорил, как мастито держался! Портфель у него был, словно сундук, носил Бобр ныне скромную партийную «сталинку» и парусиновые баретки на резиновой подошве.
На педсовете, на котором обязательно должны были присутствовать и ученики (вот ужас-то!), Бобр учинил разгром Мышецкому: