На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
– Никто не уполномочивал, князь, наших либералов говорить от лица народа. Мы еще увидим ряд скандальных процессов над земскими самозванцами! Мужику нужна власть, и – все! А несчастную Россию следует разделить на полки…
– Как? – навострил ухо Мышецкий. – Как надо разделить ее?
– На полки! Как при Аракчееве, – с ухмылкой ответила женщина. – Что бояться этого имени, князь? Аракчеев был великий человек, и пора уже реабилитировать его имя. Бюрократия же и при правовом порядке России нужна, но земский собор
Мышецкий содрогнулся от макушки до пяток: «Боже милостивый, что за ахинею несет эта дамочка?» Он вспомнил мужиков: пришли они к нему раз, притащились два, встретили на околице сегодня, у них уже рубашки прикипели к лопаткам, а тут… «Аракчеев, земский собор, военные поселения…» Что за бред?
– Не забывайте, мадам, – напомнил он подавленно, – что опыт военных поселений Аракчеева обернулся для России чугуевскими и новгородскими бунтами поселенцев…
Князь оглянулся: Жеребцова уже не было, и женщина шепнула:
– Мой муж обожает, когда я подвергаюсь опасностям.
– Мадам! О какой опасности вы говорите?
– Но вы же – мужчина, князь. А мы – одни, совсем одни…
Сергей Яковлевич, отгоняя лукавого, встал и начал говорить. Долго и утомительно звучал над женщиной его монолог о том, что он не верит в будущность бесправного нищего мужика, как не может верить и в будущность помещичьего хозяйства на Руси…
– …как угодно, мадам, – закончил князь, – но я снова предлагаю вам именно ту форму землевладения, о которой и просят вас мужики. Дайте им засеять пустоши, нельзя травам гибнуть на корню. Пожалейте хотя бы не мужиков, но их скотину…
И вдруг женщина звонко расхохоталась; это было столь дерзко и столь неожиданно, что Мышецкий остановился:
– Разве я сказал что-либо смешное?
– Нет. Вы можете, князь, говорить и далее. Но мой папочка все равно будет думать, что вы объясняетесь мне в любви!
Сергей Яковлевич поискал глазами икону: «Господи, избавь мя от сети ловчи и от словесе лукаво играюща…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей Яковлевич выразил желание отдохнуть после дороги. Ему отвели покои по соседству с комнатой Чиколини. Не снимая сапог, закинув ноги на спинку кровати, Бруно Иванович лежал на перинах, пасмурно поглядывая в покоробленный потолок.
– Ну, как, ваше сиятельство? – спросил. – Удалось вам?
– Что?
– Ну, вот все это… с арендой и прочее!
– Да нет, – вяло ответил Мышецкий. – Ветхозаветные господа. А мужиков – жаль, и вот теперь стало жаль еще больше. А что я могу? Попробую убеждать далее…
– Мужики, ваше сиятельство, на вас большие надежды возлагают. Говорят – вы за них стоите. И от черкесского постоя избавите!
– Что черкесы! – отозвался князь. – Стоит сказать «желтым» казакам, и вышвырнем из губернии… А куда вы три рубля мои дели?
– Я же сказал, князь: дворецкому.
– Дельно ли это?
– Вот не знаю, – задумался Чиколини. – Обещал пособить…
Мышецкий знал, что полицмейстер глуп, об этом все в Уренске говорят – как бы он не завлек его в какую-либо историю.
– Бруно Иванович, вы поосторожнее. Три рубля не деньги, но стыда потом не оберешься.
– Все будет в аккурате! – утешил его Чиколини.
Легкая на ногу, почти без стука, вошла госпожа Жеребцова, и Мышецкий снова поразился ее дикой, какой-то вызывающей красоте.
– Князь! – сказала она повелительно. – Крокет!
Играли в крокет на лужайке перед домом. Жеребцов при этом сиживал на завалинке, как старосветский помещик, и покрикивал:
– Ксюшенька, нагибайся ниже, когда бьешь. – Потом поманил Сергея Яковлевича к себе. – Посмотрите, князь, – сказал он.
– Куда?
– На мою жену.
Мышецкий посмотрел: низко склонясь, женщина замахнулась…
– Ваша супруга грациозна, – согласился он.
– А вас, князь, разве это не волнует? – захихикал Жеребцов.
– Князь, бейте вы, – сказала женщина, выпрямляясь. – Тринадцатый и сам проскочит, а я устала…
Жеребцов хлопнул в ладоши:
– Эй, люди, гамак! Два гамака… рядом. Я пойду, – поднялся он, – а вы, молодежь, покачайтесь. Мешать не буду.
Это сводничество било в нос – вонью, нечистотой, гадостью.
– Не надо мне гамака! – обозлился Мышецкий. – Я тоже устал, уже поздно, и, позвольте, я пройду к себе…
Он бросил молоток, снял пенсне. «Ну какая мерзость!..»
Вдвоем с Ксенией они шли по тропке к дому.
– Никогда не думал, – признался Мышецкий, – что встречу людей, с любовью поминающих графа Алексея Андреевича!
Жеребцова шлепала молотком по мягкой сочной ладошке.
– А мой папочка горд родством с Аракчеевым, – сказала она. – Мы родственны с графом дважды: я через князей Девлет-Кильдеевых, а папочка имел тетушку, близкую родню Аракчеева…
Тропинка завела их в облетевшие кущи сирени, и Мышецкий вдруг ощутил себя далеко-далеко – в бабушкином столетье: тогда и родство имело цель (теперь редко вспоминают об этом).
– Я более склонен ценить графа Сперанского, – сказал князь задумчиво, и в этих кущах вдруг опасно замедлила шаги женщина.
Нет… ничего не произошло, и они вышли на простор.
– Позвольте пожелать вам спокойной ночи?
Они расстались. Стояла та удивительная тишина, какая бывает только в деревне и всегда поражает городского жителя. Заливался соловей, да где-то там, за речкой, в темноте за старинным парком, допевала свой трудовой день мужицкая деревня – вскриками петухов, ясным звоном молочных ведер да скрипом колодезных журавлей.