На закате солончаки багряные
Шрифт:
— Выдумываете! — засмеялась женщина. — Да я никуда из Салехарда не выезжала тогда, работала в санчасти аэропорта…
— Ну хоть один-единственный раз выезжали… Всего один?
Подошел контейнеровоз, огромный, японский. Заслонил полнеба, кромку луны, загремел якорными цепями. Еще один бедолага — ждать и ему, когда индусы закончат бастовать.
Присели на лавочку. Я закурил.
— Вы помните, Вера…
А в небе горит неправильный четырехугольник Южного Креста. И упрямая зыбь накатывает, шумно поддает в задранную корму. Бог мой, лови редкие лирические
— К вечеру мы уходили на ночлег в какое-то общежитие, а может, это была гостиница оленеводческого совхоза. Там никого не было, кроме нас да парней-попутчиков. Охотниками они назвались, мехами хвастались… А через трое суток пурга улеглась, приземлился Ан-2, но взял только одного пассажира из местных, тому надо было «вовсе позарез». Вечером мы снова пили «кровавую Мэри» в этой гостинице…
— Вообще-то кроме шампанского я ничего не употребляю, — укоризненно-весело говорит женщина. — Ну и дальше…
— А дальше мы оказались с вами одни в комнате и отчаянно целовались…
— О, ваши приключения…
— Это уж потом парни мне рассказывали. Потом, в салехардском ресторане, когда через неделю туда добрались. Юра, один из парней, и говорит: «Захожу в комнату, а он целует мою невесту». Я, говорит, мехами обещал ее, то есть вас, завалить, если выйдет за меня замуж!
— А он вам ничего не сделал, этот Юра?
— Вообще-то я не предполагал, что вы его невеста!
— Ну вот, приехали…
— Представляете, прошло ведь двенадцать лет, а надо же — где встретились!
— Господи, спать вы собираетесь?
— Пробовал, не получается… А ведь у нас не будет вот такой индийской ночи. А, Вера?! Никогда! И разве вам не интересно, что потом с нами было?
— Двенадцать лет назад я, действительно, вышла замуж. За летчика. Он все летал да летал. Долетался…
— Погиб?
— Разошлись мы шесть лет назад… История скверная и для северян нередкая. Пил… Дальше больше. Кем стал, вспоминать не хочется… Собрала дочку и махнули мы куда подальше. Во Владивосток. Родственники там у меня…
— Печально… Но это все было после… А в тот декабрь мы так и не улетели из этого поселка. Еще пару дней просидела в чуме. Пришел вездеход гусеничный, а в кузове, под брезентом, народ. Такие же страдальцы, как и мы. Всем — на Большую землю! Водитель вездехода почему-то нас с вами, Вера, выделил, залезли мы в теплую кабину. Помните, как уютно тарахтел мотор, а мы полдороги пели, водитель тоже пел. Потом вы задремали, уснули и так сладко приникли… Я это хорошо помню, прямо осязаю эту дорогу сквозь вьюгу…
— Допустим, так и было. С вами было! — улыбается женщина. — Ну вам не привыкать фантазировать, а наши завтра скажут, что доктор Вера Николаевна гостя на корме завлекала…
— Мы тогда бы точно заплутали в тундре, сгинули в пурге, если б не взяли ненца-проводника. Закутали его в меховую малицу, в тулуп, усадили с хореем на кабину. Водитель и держал курс по этому хорею…. В Салехарде вы как-то сразу исчезли. Искал вас… А в ресторане гостиницы пел хромой солист и часто объявляли: «По желанию гостя из Яр-Сале исполняем песню на слова рязанского поэта Сергея Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» Юра все заказывал. И целый вечер добродушно долдонил за нашим столом: «Парни, — это как же, а? Захожу, а он мою невесту обнимает! А ты, друг, не обижайся! Я тоже не обижаюсь… Но захожу, а он…»
Остаток ночи провожу в санитарной каюте, на прохладном клеенчатом топчане. «На сегодня это лучший закуток на судне при такой жаре!» — сказала женщина.
Когда поднялись в надстройку, прошли в коридор командирских кают и она открыла ключом дверь в пахнущую лекарствами и ровно гудящую во тьме холодильником каюту, как-то поспешно и голодно приникли друг к другу. Целуюсь, позабыв все на свете.
— Прошу, оставайся, Вера…
— Нет, нет… Пароход же стеклянный, понимаете…
— Все равно оставайся… Это ж невозможно так! — настаивал я отрешенно и тупо.
— Хорошо, — вздохнув, произнесла женщина, — Вы только не закрывайтесь, я скоро приду…
Утро встало желтое, прежнее, солнечное. «Самоход» монотонно раскачивало, и я, будто впервые за эти часы, расслышал, как он скрипит и жалобно постанывает железными вздохами — от глубоких пустых трюмов до мачтовых рей и клотика. На ржавых палубах коричневели слабые лужицы ночной конденсации, на поручнях трапов, леерах светились бисеринки. Скоро, скоро их высушит, испарит горячее небо.
На палубе, в закатанных до колен трико, делал физзарядку моложавый капитан. Остановился, поинтересовался о самочувствии, сказал, что наши связались по радиотелефону, просили доставить меня к завтраку.
— Готовы?
— Все при мне.
Потом боцман быстренько снарядил железный бот, залез в него последним, нас опустили на воду. Механик завел мотор. Оттолкнувшись багром от ржавого борта, мы побежали, взбираясь на пологий, какой-то тягуче-резиновый бугор зыби.
Никто не махал вослед.
Вечером сосед по рейду, не дожидаясь погрузки, выбрал якоря и ушел в море.
ВЗГЛЯД
Ну что еще надо? В комнате тепло, уютно, мягкий ворс паласа под ногой, стенка книг до самого потолка — можно взять любую, откинуться на диван или в кресло, читать, забыв свои печали, думать, погружаться в чужую жизнь, мимоходом, мелко отпивая из кружки горячий чай. Хорошо. Да-а…
Что с того, что скверно на душе — с родных отчих мест пришли печальные вести: жизнь там никак не «процветает», разлад сплошной, неурядицы. И куда она катится, жизнь?
Да и за окошком холодный день поздней осени. Холодно и на душе. Но! Хоть эта милая картинка: воробей на перила балкона принес хлебную крошку, подлетели еще два воробья — веселый пир у них пошел! Голуби стаями вьются, ребятишки высыпали из детсадика, построились в колонну по два, шествуют за воспитательницей. Но как-то понуро шествуют, без ребячьего азарта…