На закате солончаки багряные
Шрифт:
Гулко, как по днищу пустой бочки, ударяла в шлюпку волна. Вздыбленный нос, где сидел впередсмотрящим молодой матрос, немилосердно осыпало брызгами, долетали и до нас, неожиданно прохладные, зябкие.
Дело, если уж не трагическое, то обидно-несуразное произошло у соседа по рейду — батумского сухогруза. Объявили шлюпочные учения. Спустили первый мотобот, не смогли запустить мотор. Понесло течением в открытое море. Спустили второй — та же картина…
— А-а-а, э-э-э, Василий! Ты где-е? — тонко взывала на позднем озерном берегу моя мать, когда отец до густых сумерек задерживался на рыбалке, когда уж все лодки, промерцав смолеными бортами,
— Ну чего всполошилась? — откликался из ближней курьи отец. — Рыба попалась, выбираю… Скоро буду!
На рейде золотисто мерцали огоньки. Но еще зорок был взор в лиловых сумерках. Ночь тропическая скорая вот-вот накроет. Крикнуть бы: «Вы где там, мореходы! Э-э-э!» Неловко кричать, не в деревне. Там далеко на западе — Аравийский полуостров, за кормой, уже в огнях, огромный город Бомбей. А вон могучий утюг американского сухогруза, почему-то туда, к американцу, правил шлюпку второй штурман; «дых-дых, цок, цок!» — разговаривал выхлопной и клапанами шлюпочный мотор.
Я поднял взор к высокому срезу борта «американца». Черные, чугунно застывшие в сумерках, негры-матросы равнодушно посматривали с высоты на нашу посудинку, хлюпающую на малых оборотах возле невероятно огромного снизу океанского мостодонта. И вдруг острой молнийкой грусти и жалости о чем-то далеком опять прострелило душу, и парни в шлюпке, натужно подшучивающие друг над другом, показались столь родными, словно вещая сила, неведомая до сей поры общность, объединила нас в этой скорлупке посреди чужого и коварного моря. Да, пожалуй, впервые в жизни вот так остро осознал я это родство душ, необъяснимый на простом языке аромат далекой родины нашей. Тяжелая якорная цепь американского сухогруза гипотенузой уходила в черноту воды, и на ней, на цепи, словно привидение, чудом примостившись на чужой суверенно штатовской территории, в плавках и «пиратской» косынке с торчащими у затылка концами, «загорал» русский мореман.
— Братва, — обыдено произнес он, — мы тут находимся.
Парень держал чалку бота, намотав ее на якорную цепь, а сам бот где-то во тьме прижимало к скуле форштевня и, почти слившись с темнотой, батумцы баграми отталкивались от железа чужой территории.
— Ну, тогда поехали домой! — также обыденно сказал наш кормщик. Мы быстренько закрепили буксир, механик добавил обороты мотору. И мотор, радостно зарокотав, окутал всех едким родным дымком.
— Ребята, вы что? Подмогните кто-нибудь! — плеснуло вдруг у нашего бортика и на волне возникла голова в «пиратской» косынке.
— Жить тебе надоело? Акулы… Мы ж подрулили бы…
— Думал, забыли… Акулы… Хы-ы! — выплюнул воду матрос, — Давно из дома, а? Дайте закурить! — и по-свойски устроился на банке. — Тетки у вас на пароходе есть? У нас есть, да все старые…
Ах ты, Боже мой!
И этот незадачливый «пират», заговоривший по-русски из пучины аравийской волны, показался вдруг едва ли не корешем, закадычным другом, с которым — эх, черт возьми! — и море по колено.
Ночь окутывала рейд темнотой, звездами, огнями судов. Отбуксировав потерпевших к борту батумцев, мы еще отыскали вторую шлюпку, так же благополучно выловив её среди волн и звёзд, неуправляемую, одинокую, вернулись досматривать фильм, но уже не было киношного настроения.
В каюте я выключил свет, но не сразу провалился в забытье сна. Еще долго пылила, поднятая прошедшим коровьим стадом, сельская улица, малиново и ярко пылали в окошках соцветия гераней. Кто-то проскакал на диком коне вдоль заборов и плетней, пахнуло полевым ветром…
«Ну что ты, что ты… Хочешь гороху?»
Потом другой голос — протяжный, мамин, на озерном берегу, у мостков, где пахло нагретой за день морогой, тиной, зеленым молодым камышом.
«Ты где та-ам? А-а-а, э-э-э…»
В иллюминатор заглядывала большая, прямо-таки ощутимой тяжести, луна. И, конечно же, над мачтой, чуть внаклон, в сторону Индийского океана, висел Южный Крест. Потом уж, во второй половине ночи, всходил ковшик Большой Медведицы — привычное глазу созвездие северных российских пределов.
СОСЕД ПО РЕЙДУ
Он стоит на якоре в пяти кабельтовых от нас, пережидая, как и мы, забастовку в порту, в надежде взять в свои пустые трюмы какой-нибудь груз, чтоб не тащиться порожняком оставшиеся моря и мили — до порта приписки. Ободранный, побитый в арктических льдах, он больше похож на пиратскую посудину, на флибустьера, каким рисовало его моё, уже наработанное, морское воображение…
Подобрался к рейду он в вязкой тропической ночи, а утром мы разглядывали его — от клотика до ватерлинии — в восьмикратный бинокль, дивясь его ободранности, его воинственному, заносчивому виду. Высоко задранный над водой форштевень напоминал грудь старого бойца в рваных доспехах, и мы согласно нарекли соседа по рейду «самоходом». Почему? Что-то было в нем и «этакое»!
Вскоре стала известна и причина появления в здешних водах убого-живописного покорителя арктических широт, каким и в самом деле был «самоход», не сумевший в минувшее лето, как многие суда, работавшие короткий летний сезон в арктических морях, пробиться из Чукотского моря сквозь невиданные нагромождения торосов в Беринговом проливе. Пришлось в сопровождении ледоколов двигаться на запад, в Мурманск, а там, оформив загранпаспорта членам экипажа, совершать вынужденную кругосветку — в стремлении добраться до родного Приморья — во Владивосток. Да, соседство неприглядное, когда кругом блистательные суда сверкают колером бортов и надстроек. Но «самоход» — соотечественник! Истосковались мы по родному, русскому!
Двенадцатые сутки укачивает нас круглосуточная монотонная зыбь Бенгальского залива, двенадцатые сутки наш теплоход стучит обивочными машинками, сдирающими вековечную тропическую ржавчину. Тратим припасы нитро-и масляной краски. Начинаем сиять. Хорошо! Одно неудобство — все заметней и катастрофичней истончается в кранах подаваемая раз в сутки пресная вода. Конечно, в каких-то полутора-двух милях лежит «страна чудес» Индия. Сегодня это порт Мадрас, куда пришли мы глухой ночью, а утром, на ранней апельсиновой заре, дивились неописуемому количеству рыбацких «фелюг», бегущих под разномастными и разнокалиберными парусами за кромку бенгальских бирюзовых вод. И так всякое утро.
По вечерам это зрелище повторяется в обратном порядке: «фелюги» летят к городским берегам. И кто-то из полуголых рыбаков-индусов, осклабясь в улыбке желтыми зубами, пытается предлагать нам для покупки или обмена небогатый свой улов. Ничего мы не меняем, не покупаем. «Не положено» — констатируют просвещенные в заграничных тонкостях мореманы. Зато на корме, в курилке, дают волю иронии относительно качества и вида этих утлых, но поразительно мореходных индийских суденышек: «Две плахи сколотили, подняли на кривой мачте рваные штаны, и вот тебе — рыбацкое судно!»