На Западном фронте без перемен
Шрифт:
Он высвобождается, спрашивает стоящего поблизости санитара:
– Что это значит?
– Койка двадцать шесть, ампутация бедра, – докладывает тот.
– Откуда мне знать, я сегодня пять ампутаций провел! – рявкает врач, отстраняет меня, говорит санитару: – Идите проверьте, – и спешит в операционную.
Дрожа от ярости, я иду с санитаром обратно. Он смотрит на меня:
– Одна операция за другой, с пяти утра… это уж чересчур, скажу я тебе, только сегодня опять шестнадцать смертей… твой семнадцатый. Наверняка до двух десятков дойдет…
Мне становится дурно, я вдруг больше
Мы у койки Кеммериха. Он мертв. Лицо еще мокрое от слез. Глаза полуоткрыты, желтые, как старые роговые пуговицы…
Санитар толкает меня в бок.
– Вещи его заберешь?
Я киваю, а он продолжает:
– Нам надо сразу его вынести, койка нужна. Они уже в коридоре лежат.
Я забираю вещи, отстегиваю личный знак Кеммериха. Санитар спрашивает солдатскую книжку. Книжки нет. Я говорю, что она, наверно, в канцелярии, и ухожу. За моей спиной они уже перетаскивают Франца на брезент.
За дверьми темнота и ветер – словно избавление. Я дышу изо всех сил, воздух как никогда тепло и мягко обвевает лицо. Внезапно в голове мелькают мысли о девушках, о цветущих лугах, о белых облаках. Ноги в сапогах двигаются вперед, я ускоряю шаг, бегу. Мимо идут солдаты, их разговоры будоражат меня, хоть я и не понимаю их смысла. Земля пропитана силами, которые через подошвы вливаются в меня. Ночь электрически потрескивает, фронт глухо громыхает, как барабанный концерт. Мои движения легки и гибки, я чувствую силу суставов, шумно дышу. Ночь живет, я живу. Ощущаю голод, больший, чем тот, что идет только от желудка…
Мюллер стоит у барака, ждет меня. Я отдаю ему сапоги. Мы заходим внутрь, он их примеряет. В самый раз.
Он роется в своих припасах, угощает меня изрядным куском сервелата. И горячим чаем с ромом.
III
Прибыло пополнение. Бреши заполняются, и соломенные тюфяки в бараках скоро уже не пустуют. Отчасти это старики, но к нам направили и двадцать пять человек новобранцев из полевых учебных лагерей. Они почти на год моложе нас. Кропп толкает меня в бок.
– Видал детишек?
Я киваю. Мы напускаем на себя гордый вид, устраиваем во дворе бритвенный сеанс, суем руки в карманы, разглядываем новобранцев и чувствуем себя старыми вояками.
К нам присоединяется Качинский. Прогулочным шагом мы проходим через конюшни и добираемся до пополнения, которому как раз выдают противогазы и кофе. Кач спрашивает одного из самых молоденьких:
– Небось давненько приличной жратвы не пробовали?
Парнишка кривится:
– Утром брюквенный хлеб, в обед брюква, на ужин котлеты из брюквы и салат из брюквы.
Качинский присвистывает с видом знатока:
– Хлеб из брюквы? Вам, ребята, еще повезло, теперь-то его уже из опилок варганят. А как насчет белых бобов, хошь порцию?
Мальчишка краснеет:
– Насмехаться-то зачем?
– Тащи котелок, – коротко бросает Качинский.
Нас тоже разбирает любопытство. Он ведет нас к бочонку возле своего тюфяка. И бочонок вправду до половины полон белых бобов с говядиной. Качинский стоит рядом словно генерал и командует:
– Разуй глаза, ловчее пальцы! Таков солдатский девиз!
Мы поражены. Я спрашиваю:
– Мать честная, Кач, ты где их раздобыл?
– Краснорожий обрадовался, когда я их забрал. Взамен он получил три куска шелка от ракетных зонтиков. А что, белые бобы и холодные на вкус хоть куда.
Он накладывает мальчишке щедрую порцию и говорит:
– Когда явишься с котелком в следующий раз, держи в левой руке сигару или кусок жевательного табаку. Ясно? – Потом оборачивается к нам: – Вам, понятно, даром.
Качинский незаменим, потому что обладает шестым чувством. Такие люди есть повсюду, но заранее никто этого не знает. В каждой роте их один-двое. Но большего пройдохи, чем Качинский, я не встречал. По профессии он, по-моему, сапожник, хотя это не имеет значения, так как он разбирается в любом ремесле. Водить с ним дружбу весьма полезно. Мы, Кропп и я, с ним дружим, Хайе Вестхус более-менее тоже. Вообще-то Вестхус скорее подручный, работает под началом Кача, когда затея предполагает применение кулаков. За это ему положены свои льготы.
К примеру, ночью мы входим в совершенно незнакомый поселок, жалкую дыру, по которой с первого взгляда видно, что она вконец разорена. Расквартировываемся в маленькой темной фабричке, худо-бедно оборудованной под казарму. Там стоят койки, вернее, деревянные каркасы, затянутые проволочной сеткой.
Сетка жесткая. Одеял для подстилки у нас нет, наши нужны, чтобы укрыться. А брезент слишком тонкий.
Качинский оценивает ситуацию и говорит Хайе Вестхусу:
– Идем-ка со мной.
Оба уходят в совершенно незнакомый поселок. А полчаса спустя возвращаются с большущими охапками соломы. Кач нашел конюшню и, понятно, солому. Теперь можно бы поспать в тепле, если бы не жуткий голод.
Кропп спрашивает у артиллериста, который находится здесь уже некоторое время:
– Есть тут где-нибудь столовая?
Тот смеется:
– Ишь чего захотел! Нету здесь ни хрена. Корки сухой не сыщешь!
– И местных уже не осталось?
Сплюнув, артиллерист бросает:
– Кое-кто остался. Только они сами ошиваются возле походных кухонь, клянчат пожрать.
Плохо дело. Что ж, придется потуже затянуть ремни и ждать до завтра, когда подвезут провизию.
Однако я вижу, что Кач надевает шапку, и спрашиваю:
– Ты куда, Кач?
– Пойду осмотрюсь маленько. – Он не спеша уходит.
Артиллерист иронически ухмыляется:
– Ну-ну, осмотрись. Не надорвись только.
Мы разочарованно ложимся на койки, прикидывая, не подхарчиться ли неприкосновенным запасом. Но риск слишком велик. И мы пытаемся вздремнуть.
Кропп разламывает сигарету, дает половинку мне. Тьяден рассказывает про свое национальное блюдо, крупные бобы с салом. Последними словами ругает стряпню без чебреца. А главное, картошку, бобы и сало варить надо вперемешку, ни в коем разе не по отдельности. Кто-то бурчит, что сделает чебрец из Тьядена, если он сию минуту не заткнется. В большом помещении воцаряется тишина. Только несколько свечек, воткнутых в бутылки, мерцают, да временами харкает артиллерист.