Набат
Шрифт:
— Да тебя, как преступника государственного... как же ты, шваль заречная, осмелился посягнуть... Как же ты... — задохнулся от гнева и закашлялся пристав.
— Переплясал-то?.. — спросил Агутин.
— Молчать!.. Не смеешь вопросы мне задавать, арестантская твоя харя... Отвечай, как ты смел, негодяй, это самое?.. Как тебе совесть позволила насмеяться над таким лицом? Отвечай, сукин ты сын!
— Смеху ни над кем не было, а Фома Кузьмич сами всем веселиться приказывали. У нас, вашскородье, все по-честному шло.
— И кирпичом, значит, пальнули «по-честному»?
—
Так ничего и не добился от него Полуянов. Продержал в кутузке несколько дней и выпустил.
Хотел Дятлов отказать племяннику аптекаря, но, припомнив, что было на заводском дворе, спросил Лисогонова:
— Это ты тогда... на подмогу мне выскочил?
— Самый я, Фома Кузьмич. В точности.
— Так. Ну, ладно. Вторым приказчиком будешь. Минаков, значит, да ты. Как зовут-то?
— Егор... Георгий Иваныч...
Снова голодающие растекались по улицам и переулкам, одним своим видом наводя страх на горожан. Подростки, семейные мужики, старики, едва волочившие ноги, ходили под окнами, и от них среди бела дня накрепко запирали двери, а особо опасливые хозяева спускали с цепи собак.
— Подайте милостыньку, Христа ради...
— Бог подаст.
Переходил от дома к дому, с одной улицы на другую, следом за многими прошедшими до него, молодой ракшинский парень Прохор Тишин, и никто ему не протянул ничего за весь длинный день. В деревне у Прохора никого не осталось. Мать умерла еще два года назад, а отца этой зимой завалило где-то в шахте. Жил Прохор у старика бобыля дяди Игната и вместе с ним пришел наниматься на дятловский завод. Первый раз за свои семнадцать лет попал парень в город, где все изумляло его, а больше всего — обжорный ряд на базаре. Стоило потом на ночлеге закрыть глаза — и ему мерещились начиненные кашей толстые сычуги, миски с дымящимися щами и торчащим мослом, ломти пахучего хлеба, связки вяленой рыбы, размоченные в горячем чае румяные крутые баранки... Одно чередовалось за другим, будто кто-то, невидимый, выставлял перед Прохором всю базарную снедь. Протяни руку и ешь, грызи, хлебай. Чего сроду в деревне и в глаза не видал, — ему казалось, что он знает на вкус.
Чуть свет дядя Игнат повел его на маслобойку, — может, хоть завалящий кусочек жмыха найдут. Маслобойка не работала, не из чего было сбивать. На задворках возвышалась большая куча старой, прогнившей подсолнечной шелухи. Ковырнул ее дядя Игнат — одна прель. Вышла какая-то баба с миской вчерашней каши и размоченными хлебными корками, стала скликать кур. Они послушно бежали на зов, и баба горстями разбрасывала им корм. Как завороженный, стоял Прохор, глядя на кур, торопливо хватавших и кашу и размоченные хлебные корки, а дядя Игнат подошел к бабе и поклонился ей.
Нет, не отмахнулась она от него, не буркнула: «Много вас ходит тут!..» — переступила порог сеней и позвала старика за собой. Тогда, не спуская глаз с кур, Прохор приблизился к ним и нагнулся. Занятые своим делом, куры не обращали на него внимания, и только ближние из них нехотя посторонились. А петух, приподняв голову, будто бы недовольно спросил:
— Кто-кто-кто?.. Как-так-так?..
Прохор опустился на колени, припал к разбросанным крошкам и стал подбирать их губами, вместе с пылью, с песком.
Вскоре вышел дядя Игнат, придерживая рукой полу своего зипуна.
— Проша... Прош... Сомлел, что ль, уж так?.. — старался старик приподнять его. — Живыми будем, Прошка, теперь. Обратно — живыми, — обнадеживал племянника дядя, и в его голосе были действительно бодрые нотки. — Гляди-ка, чего у нас! — показывал он объедки хлебных ломтей, толстые корки и большой кусок подсолнечного жмыха.
Ах, и вкусна же водица, в которой разбухает намоченный хлеб! Еще сольцы бы щепотку... Оживай, набирайся сил, Прохор. Они тебе будут нужны на многие годы. Не оброни ни одной малой крошки, не пролей ни капли воды, остро пахнущей хлебом...
— Слава тебе, господи, — крестился дядя Игнат. — Откроется завод — и за работу нам приниматься тогда. Слава тебе, Христе боже наш...
Прохор тоже думал о заводе, о работе на нем. «Чугунные кресты начнут отливать... А нужен, что ли, мертвому крест? И живому не нужен. Это заводчик на мертвых людях будет капитал свой растить... Ему надо, чтоб народ помирал... Чем больше смертей, тем доходней. Ему впору своими руками людей душить. Вот он-то и есть преступник из всех преступников. Как дядя Игнат говорит, — государственный...»
Глава седьмая
ТЕМНАЯ СИЛА
К полудню, когда солнце знойно выплыло на самую середину неба, по дороге к заводу пропылила хозяйская бричка.
— Сам едет, сам!.. — пронеслось по толпе.
Головы собравшихся были обнажены и пригнуты в поклоне. Дятлов ехал с литейным мастером Шестовым, нанятым им в Москве. Еще издали приглядывался к грязно-серой, беспокойно шевелящейся толпе. У заводских ворот бричка остановилась. Серый — яблоками — рысак покосился на настороженно притихшую толпу, постриг ушами и, брезгливо фыркнув, отшвырнул с удил мыльный клок пены.
Бумаги — пропотевшие и заскорузлые виды на жительство — давно уже были наготове и снова потели в липких руках, а ворота все еще не открывались. Но вот наконец приказчики вынесли на конторское крыльцо стол и стулья. Сторож Ефрем выдернул из скоб дубовый засов, запиравший ворота, и во двор, как сквозь прорванную плотину, хлынул серый людской поток. Слышались разноголосые выкрики:
— Ванька!.. Наши, не отставай!..
— Григорь!.. Дядь Григорь!..
— За мной держись, Митяй, за мной...
— Прошка, шибчей...
За столом — судьей мужицкой судьбы — сидел Дятлов со своими мастерами — литейным, шишельным и модельным, а с боку от них — Егор Иванович Лисогонов с заготовленной бумагой и карандашом. Дятлов поднялся с места и протянул вперед руку.
— Слушай, дружки... Тихо только...
Голоса затихли, и Дятлов, обведя взглядом толпу, продолжал:
— Вот, значит, ребята, и по-христиаискому чтоб... Самим вам промежду себя лучше известно, кому туже приходится, стало быть, я того и возьму. А кто ежели может сам пропитаться, лучше другому уступи, по-православному чтоб, по-божески...