Набат
Шрифт:
Вагон дернулся вперед, назад и, коротко простонав, замер снова.
— Агутин!.. — выкрикнул начальник конвойной команды, стоя в проходе вагона. — Агутин!.. Где его черти носят?.. Агутин!..
— Тут я, вашбродь, — выскочил солдат Агутин.
— Готовь старика, какого в Сызрани будем сдавать.
— Слушаюсь.
Просвистел паровоз, и вагон опять заскрипел, закачался. Старик Агутин сгорбившись сидел на своей лавке. Руки у него дрожали, и эта дрожь передавалась кандальной цепи, которая тоже вздрагивала и позвякивала. Он заглядывал
— Василий... Васька... — шептал Агутин, веря и не веря своим глазам.
Еще до того как партию арестантов выводить из тюрьмы, начальник конвоя нарядил Василия Агутина вместе с другим солдатом на станцию принимать стоявшие в тупике арестантские вагоны. Солдаты проверили крепость решеток на окнах, запасли на дорогу питьевую воду, получили свечи для фонарей, сделали необходимую уборку. Когда арестантов привели, Василий помогал размещать их в вагоне, но не в том, в котором оказался его отец, и до полудня дежурил там, стоя с винтовкой в тамбуре. Потом, передав свой пост другому конвоиру, завалился спать, чтобы в ночь снова нести караульную службу.
В смятении, охватившем его при встрече с отцом, солдат потерял всю свою прежнюю расторопность, и конвойный начальник прикрикнул на него:
— Не проспался, что ль?..
Василий Агутин боялся, что его назначат нести караул в соседнем вагоне и тогда нельзя будет поговорить с отцом.
— Идти Кочеткова сменять, вашродь? — вызвался он сам.
— Кочеткова? Давай иди.
Скрипел и погромыхивал вагон. Все дальше и дальше в глухую, темную ночь, под дождь и ветер уходил поезд.
Арестанты спали. Только один из них все еще продолжал сидеть, сгорбившись на своей лавке и настороженно прислушиваясь.
— Тебе, что ль, в уборную надобно? — подойдя к нему, с нарочитой грубостью сказал конвоир. — Иди.
Не было в привычке у конвойных солдат поддерживать запутавшегося в кандалах арестанта, но этот подал руку, помогая старику.
Выйдя в тесный закуток перед уборной, конвоир загородил собой дверь, ведущую в вагон.
— Батя... Батя... — прошептал он.
— Васятка...
Они порывисто обнялись.
— Как же это, батя?.. Скорей говори... — задыхался от волнения сын.
Отец старался коротко рассказать, а сын слушал и, приоткрывая дверь, заглядывал в вагон, — ничего, все спокойно.
— Двенадцать лет... — словно обухом ударило его по голове. — Двенадцать...
Вспомнил Василий Хомутовку, дом, расписанные отцом ставни на окнах; как отец навеселе возвращался со своей малярной работы, как гонял голубей.
Тоска, отчаяние, ужас сжимали сердце.
Он смотрел на отца и думал о том, как, перегоняя арестантов от одной пересыльной тюрьмы к другой, будут кричать на них и начальники и солдаты, как кричал до этого и он сам, Василий. Бить будут их, — бить отца. А потом — каторга. Двенадцать лет.
Мысли наскакивали одна на другую, обрывались, цеплялись за самое главное: спасти отца, во что бы то ни стало спасти!
— Бежать тебе надо... Бежать, батя...
— Куда? Как? Что ты, Васятка... Нешто с этими убежишь? — указал старик на кандалы. — Да и к чему это уж мне. Свое, считай, отжил, а если еще остался чуток какой, так пускай где-нито дотяну.
— Нельзя, батя, нельзя... Раньше времени пропадешь... — показались у Василия на глазах слезы. — Батя, родный ты мой...
Солдат плакал, уткнувшись в плечо отца, а тот гладил шершавый рукав его шинели, успокаивая, говорил:
— Ну, ну... Ничего, ничего... Не горюй так, Васятка... Ты об своей жизни думай... А отец — ничего, перетерпит. Не за грабежи да убийства попал, чего уж ты так убиваешься? А глазок-то чего у тебя заплыл? — указал старик на его синяк.
— Старшой вчерась вдарил. Он только и знает, что фонари ставить да зубы дробить. Лютей зверя, черт...
Василий крепко сжимал вздрагивающими руками плечи отца и, не отрывая глаз от его лица, шептал:
— Беги, батя... Вот — ночью, сейчас... И я с тобой вместе. Не буду больше греха на душу брать, чтоб таких, как ты, караулить. Самого старшого с начальником надо бы заковать, а они над людьми измываются. — Злой, отчаянной решимостью горели его глаза, и он настойчиво повторял: — Беги. Хуже не будет... Оба от каторги убежим. У тебя — своя, у меня — своя. В случае чего — Иванами, не помнящими родства, назовемся, а за это только на поселенье в Сибирь сошлют. Решайся, батя, скорей.
Старик Агутин немного подумал и стиснул его руку:
— Устроишь, Васятка?
— Устрою. Меж вагонами спустимся, — кивнул Василий в сторону погромыхивающего за ними второго арестантского вагона.
Все крепче и крепче сжимал отец его руку.
— Ты считай, что это как бы меня... Алексею и Прошке ты помоги. Считай, что они как братья тебе. А меня не замай. Пускай так.
— Нет, — решительно сказал Василий. — Не оставлю на погибель тебя.
Конвоир Василий Агутин стоял на своем посту в тамбуре вагона. Наружные боковые двери с обеих сторон были заперты, но охрана и на ходу поезда могла проходить из одного арестантского вагона в другой по-над сцепкой, отодвигая заднюю вагонную дверь.
Михаил Матвеич вернулся к своему месту, толкнув Алексея и Прохора, шепнул им о возможности побега.
— Шапку за пазуху сунь, а армяк накинь... За цепью следи, чтобы зря не гремела...
У Алексея перехватило дыхание, сердце заколотилось с такой неистовой силой, что каждый его удар отдавался в голове гулким набатным звоном. А Прохор сжал свое тело в пружинисто задрожавший комок, словно готовясь к стремительному прыжку.
Проехали какую-то большую станцию, где поезд долго стоял; проехали затерявшийся в ночи разъезд, где поезд только замедлил ход и, не остановившись, покатил дальше. Прохор и Алексей были наготове. Больше часа прошло после того, как Агутин нашептал им о возможности побега. Неужто все сорвалось?