Начало пути
Шрифт:
Накануне я послал матери телеграмму, так что она пораньше отпросилась с работы, и я застал ее уже дома. С вокзала я ехал на такси и чуть не вывихнул шею - все старался издали разглядеть скалу, на которой стоит замок,- я погружался в воспоминания и радовался им и в любую минуту мог без печали из них вынырнуть. Враки все это - будто назад пути нет, домой возврата нет, ведь по правде-то я никогда и не верил, будто всерьез отсюда уезжаю.
Мать прибирала у меня в комнате.
– Я только на один день,- сказал я,- завтра надо быть на службе.
Потом она прошла в кухню, зажгла газ, а я стоял тут же и смотрел.
– А что у тебя за служба?
– Разъезжаю…- сказал я и прибавил свои обычные объяснения.
Она еще раньше накрутила волосы на бигуди и обмотала голову платком,
– Ты нашел хорошую службу.
– Заработок подходящий.
– А нравится тебе твоя работа?
– Работа нетрудная.
Мать рассмеялась, и мы плюхнулись в кресла друг против друга.
– Ты всегда искал работу не бей лежачего. Я протянул ей сигареты.
– Ну, а твоя работа как?
– По-прежнему тяну лямку. Зато сыта и держу хвост морковкой. Есть хочешь?
– Нет.
Она заварила чай, разлила, положила сахару, плеснула молока, помешала ложечкой и подвинула ко мне.
– Жалко, я не был на бабушкиных похоронах,- сказал я.- Но
я не знал.
– Мы пробовали тебя разыскать. Я даже в полицию ходила - они не могли помочь.
У меня душа ушла в пятки.
– Больше я пропадать не буду.
– Хорошо бы, а то вдруг со мной что случится. Обузой тебе я, надо думать, не стану, я ведь выхожу замуж. Мы с Альбертом думаем пожениться месяца через три.
– С Альбертом?
– Увидишь его нынче вечером, если пойдешь со мной в город. Бабушкина шкатулка хранилась наверху, мать дала мне конверт с ключом. Шкатулка была заполнена не доверху. В ней лежали старые арендные книжки - бабушка берегла их всю свою жизнь,- и все страховые полисы, срок которым давно истек, и, кроме того, метрики, семейная библия - оказывается, в начале и в конце на чистых листах бабушкиной рукой и другими до нее вписаны были даты рождения и смерти нескольких поколений нашей семьи. Были в шкатулке и рекомендации от людей, на которых бабушка работала с двенадцати лет,- пачки никчемных, ветхих бумажек, какие всегда скапливаются у старозаветных полуграмотных людей. В комнате было сыро и холодно, и я разодрал несколько арендных книжек, сунул их в камин, сложил кучкой и чиркнул зажигалкой - получился славный костер. Тут же оказались какие-то газеты полувековой давности, я отложил их в сторонку - потом прочитаю, любопытно, чего ради она их хранила. Потом показалась пачка старинных фотографий, среди них несколько дагерротипов - все члены нашей семьи, которые дали деру из Ирландии.
Я сравнил даты на обороте с записями в библии, и одна фотография особенно меня заинтересовала - это был первый Каллен, он прибыл из графства Мейо во времена знаменитого голода и привез с собой жену и шестерых сыновей. На фотографии он был очень похож на меня, какой я выхожу на карточках. Меня прямо жуть взяла. Полли Моггерхэнгер как-то щелкнула меня в Женеве, и на том снимке я вышел такой же застенчивый и скованный, как он. Человек, снятый в тысяча восемьсот сороковом году, был в хорошем костюме, из жилетного кармашка петлей свешивалась часовая цепочка. Он был повыше среднего роста, лет под тридцать, в старомодном котелке. А вот губы у него мои, такие же тонкие, и прямой нос, и так же расправлены плечи и голова эдак гордо вздернута, будто ничего хорошего он не ждет. И меня вдруг прямо ударило - да ведь он уже восемьдесят лет как помер, и, может, еще через сто лет кто-то будет так же глядеть на мое фото и такие же у него будут мысли. Когда глядишь на фотографии, которые сохранились у какой-нибудь старухи, время теряет всякий смысл, будто оно вовсе и не двигается. Я попробовал представить себе жизнь этого малого в Англии той поры - да не получилось. Вместе со своими сыновьями он работал на железных дорогах Кембриджшира, и, наверно, они неплохо зарабатывали. На фотографии он отлично одет.
Я сунул его фотографию к себе в бумажник и опять принялся рыться в шкатулке. Там оказалась еще шляпка, несколько вышитых носовых платков, псалтырь, молитвенник, мужской шейный платок, а может галстук, и золотые часы - я их завел, но они все равно не пошли. В самом низу лежал кожаный мешочек, набитый чем-то тяжелым. Я развязал шнурок - посыпались золотые монеты. В мешочке оказалось пятьдесят золотых соверенов, и каждый стоил, наверно, четыре или пять фунтов - таких монет я сроду не видал. Вон сколько золота - у меня даже слюнки потекли, и я, точно скупердяй какой, стал перебирать их и пропускать между пальцами. Я здорово задержался наверху, как бы мать не подумала - я помер, и я сложил все обратно, кроме золота, и медленно спустился в общую комнату.
Мать подняла голову от книги.
– Что-нибудь нашел?
– Фотографии, арендные книжки и вот это,- сказал я, и мешочек со звоном упал на стол.
– Это еще что?
– Пятьдесят золотых соверенов. Мать поднялась.
– Еще чаю хочешь?
– Если свежий - хочу. Тут половина тебе, половина мне. В каждой половине сто фунтов с хвостиком.
– Это оставлено тебе,- отозвалась мать из кухни.
– А я хочу пополам.
Ей это явно было приятно.
– Ну ладно. Тогда, может, мы с Альбертом закатимся на несколько дней в Париж. Мне всегда хотелось там побывать.
– Вот и хорошо!
– Я обрадовался, что она не пустит эти деньги на всякие разумные расходы по дому и на одежду.
Вечером я познакомился с Альбертом, и мы отлично поладили, это вышло очень кстати: мать хотела, чтоб на свадьбе я ей был за посаженного отца, а выдавать ее за кого попало я бы не стал, это мы оба понимали. Она принарядилась и сделалась совсем молодая - встреть я ее такую в Лондоне и не будь она моей матерью, я бы еще мог за ней приударить. Что до Альберта, ему подкатывало к пятидесяти, и почти всю жизнь он проработал рабочим на фабрике. Еще мальчишкой он вступил в коммунистическую партию и с тех пор занялся самообразованием, так что нам нашлось о чем поговорить. Перед войной, когда он был совсем молодым парнем, профсоюз послал его в Россию и он пришел от нее в восторг. Даже и теперь он был не из тех, кто от нее отвернулся. Он знал все, что там происходило, но продолжал верить в светлое будущее и во многое другое. Кой в чем я с ним не согласился, но наша семья всегда отличалась веротерпимостью, так с чего бы мне не уважать его взгляды? Мы все пили и никак не могли наговориться, и я видел, как матери приятно, что мы пришлись друг другу по душе. Я и впрямь был не против, чтоб он съездил в Париж на калленовское золото. Наверно, бабушке удалось столько отложить во время войны, когда она работала на оружейном заводе. Приятно знать, что не все досталось миллионерам. Наверно, не так-то просто ей было превратить свои сбережения в золото, чтоб они не потеряли цену,- хорошо, что и в нашей семье кто-то хоть раз поступил мудро.
Я оставил свои двадцать пять соверенов в бабушкиной шкатулке, запер ее и двинул обратно в Лондон.
На вокзале Сент-Панкрас я купил газету, чтоб не скучно было ехать в метро, развернул ее и сразу увидел крупно напечатанные слова, от которых мне стало, мягко говоря, не по себе: «В Темзе найдено обезглавленное тело. Полиция ведет розыск в районе Пэтни. Муж отравился газом». Я прочел сообщение несколько раз. Ее голову обнаружили в грязи… Да, значит, тот малый, с которым мы летели из солнечной Португалии, все-таки сделал свое дело, и нежная встреча в лондонском аэропорту ничего не изменила. А теперь напечатана кровавая сплетня, и ее читают все машинистки, стенографистки и секретарши. Меня чуть не вырвало, перед глазами как живое встало его безумное лицо, каждая черточка, а ведь в самолете, пока он рассказывал, я не мог его толком рассмотреть и так и не понял, что же скрывалось за этим приветливым, умным и все ж чудным взглядом.
Историю его я слушал с жадным интересом, да и как могло быть иначе - кого из нас не захватят рассказы о свирепой ревности, прямо тебе средние века, о материнской любви, о злобе, даже если все это и кажется подчас смехотворно нелепым? Но я не мог заглянуть к нему в душу, а потому не мог поверить, что все это не пустые слова. Зато впредь я буду знать; когда человек говорит, он приоткрывает свое истинное нутро. Если кто дошел до ручки, он не способен врать, уж тут чутье должно тебе подсказать, что с человеком творится. Но моя обленившаяся душа ослепла и оглохла, заросла шерстью, и я тогда ничего не сделал. В моем сознании должно что-то взорваться, не то будет поздно и душевная вялость кончится для меня катастрофой,- но как его вызвать, этот взрыв?