Над Кубанью. Книга первая
Шрифт:
— Нет, — откровенно признался Махмуд. — Большак был казак-абрек, у нашего князя хотел кобылу украсть и аул спалить. Давно это было, очень давно. Кончили Большака-абрека в нашем ауле. Мой дед Алдаш убил. Так, может, большаки того Большака маленькие ребята…
— Большевики все то сделают, что я тебе раньше говорил. Земли дадут, князя за шиворот да в Кубань. Про Ленина слыхал?
— Нет, не слыхал, Ванюша, — точно стыдясь, признался Махмуд и тяжело вздохнул, — далеко в горах живем, ничего не слышим, где хорошие люди живут, когда к нам придут. Ленин кто такой
— Ленин над всеми большевиками главный, Махмуд.
Оставив задумавшегося черкеса, Хомутов подошел к Мефодию и Семену. Они рассуждали у окна, изредка поглядывая на площадь, где скакали верховые, стреляли, в воздух из длинноствольных берданок. Это были дозорные, прилетевшие из сторожевой цепи с известием о приближении отдельского атамана. Звуки выстрелов глухо отдавались в комнате, и коротко дребезжало стекло.
Мефодий, перебравший горя и водки, довольный сговорчивым собеседником, продолжал сетовать на свою судьбу.
— Отменные мы какие-то, кум Семен. Погляди на вашего брата линейца или черноморца. У вас краска на лице, да и сами вы по себе стройненькие, объемистые, а поглядишь на нас, горных казаков, разве мы такие? Сухие, черные, как граки, глаза злые, щеки запавшие, мясо не уколупнешь ногтем, как на сухом чебаке. А отчего такая богопротивная обличья? От недоедания, непосильного труда, от того самого леса, на который Павло позавидовал. Ведь как взял он меня за грудки, дух в пятки ушел. Что я перед ним? Сморчок. Стукнет сверху, ну и войдешь в землю, как гвоздь, по самую шляпку. Пережил я все тяготы вместе с горскими казаками. Обратился к вам с открытой душой… За многие годы наболело в моей душе, ведь горскому казаку слава-то взаправди казачья, а жизнь собачья… горькая жизнь… туды ее за ногу…
Мефодия перебил шумно ворвавшийся Мишка:
— Папаня! Маманя! На Бирючьем венце Гурдаева машина показалась, сам видел с колокольни. Лука уже коней в линейку запрягает, сам шлеи протирает, на бабку кричит.
— Поел бы, сынок, — просила мать, освобождая край стола и вытирая его тряпкой, — я тебе ножечку куриную оставила, вареники в печи в глечике, небось зашкарубли, лапша есть, пирог с гусачком. Ишь как похудел, сыночек, избегался, одни глаза остались. — На горского казака, а то и черкеса стал похож. — Хомутов закурил. — Точь-в-точь Махмуд. Еще на два пальца подтянется, и готов новый Махмуд.
Друшляк, пьяно раскачиваясь, подошел к Мише.
— Верно: чернявый, — икнул он. — Кума, а кума! Мы с кумом спорили под возом… Рудый же был Мишка, а?
— Я выгорел, — заявил Миша, не обращая внимания на назойливого кума.
— Сколько уже ему, а? — интересовался Мефодий, туго соображая, какой именно вопрос им сейчас задан. — Годов сколько Мишке твоему?
— Считая с покрова, пятнадцатый пошел, — приосанясь, ответил Семен и крякнул, — пятнадцатый аль еще четырнадцатый? Слышишь, старуха?
— Пятнадцатый, конечно пятнадцатый, — охаживая своего птенца, говорила мать и не успевала подавать и убирать снедь, хватаемую наспех сыном.
Кончив есть, Миша поднялся и перекрестился. Видя улыбку Хомутова, показал ему язык и, выйдя, ужимками позвал мать.
— Мама, мне бы сапоги новые да бешмет, — попросил он, похлопывая ее шершавую руку, — все наши ученики из высше-начального в строю будут. Можно, мама?
— Можно, для тебя все можно, сыночек.
Она заторопилась. Со звоном открыла сундук, покопалась в нем, вынула шелковый бешмет, пояс, кривой ученический кинжальчик, козловые сапожки, сшитые у азията-чувячника, и шапку из серого подрезного переростка. Пошла в коридор и там, положив одежду поверх одеяла, любовно оглядела сына. Миша наскоро поцеловал ее в щеку, подтолкнул к двери.
— Мама, ну иди, гости ж ожидают, а то мне нужно одеваться.
«Чужим скоро будет сыночек, — подумала она, уходя. — Раньше, бывало, купала сама всегда, а теперь уже при матери одеться стесняется».
Пасхальный перезвон колоколов почему-то не приносил прежнего мирного успокоения. В тяжелое время вырастал сын, и она не могла уже накрыть его крылом и защитить от налета ястреба, как защищает квочка своих беззаботных цыплят.
ГЛАВА IX
Навстречу Гурдаю сотню почетного конвоя лично повел Велигура. Атаман горячил коня и широким жестом оправлял ниспадающие атласные отвороты касторовой черкески. Велигура прекрасно держался в седле, и сознание того, что за ним мчится сотня казачьей молодежи, еще больше бодрило его, забывались пожилые годы, сглаживалась неуверенность в сегодняшнем непонятном времени. Вот едет с инспекторским объездом атаман отдела, — и в прежние времена были бы короткие сомнения в четкости парадного приема: не подкачает ли строй, удадутся ли скачки, понравится ли генералу обед? Теперь другие сомнения точили сердце Велигуры, и, встречая гостя, он не ведал, что привезет тот, — может, хорошее, может, настолько дурное, что нужно бы сдерживать ретивый бег коня, чтобы позже узнать неприятные вести.
Сотня шла по накатанному до блеска главному шляху. Подковы оставляли резкие следы на дороге, кое-где шип вырывал землю, и из-под копыт летели ошметки. Все казачата надели черные черкески, шапки с синими верхами, красные парадные башлыки. Бурки были приторочены к седлам, туго пригнаны и застегнуты тренчиками. Сам вахмистр Ляпин следил за седловкой и не одну зуботычину отпустил, наблюдая за не совсем умелыми руками молодых казаков. Позади сотни, на отшибе, чтобы не запылить, вели заводных лошадей для отдельного атамана и свиты.
Велигура привстал на стременах. Превалив через гребень, тихо катилась машина, поблескивая ветровым стеклом. Атаман полуобернулся, потряс плетью. Сотня рванулась на карьере, распластались гривы и красные башлыки. Не сбавляя аллюра, взводы перестроили фронт влево. Фланги выскочили на обочины, с треском ломая придорожный бурьян. Велигура лихо осадил коня и лающе отдал рапорт генералу.
Гурдай стоя принял рапорт и бодро поздоровался с сотней. Казачата ответили вразброд неокрепшими петушиными голосами. Генерал гмыкнул, пожевал губами.