Над кукушкиным гнездом
Шрифт:
Макмерфи рассказывал о драке, а спина у меня болела все сильнее и сильнее: столько лет просидел, скрючившись, в своем кресле в углу, что не мог теперь надолго выпрямить спину. Я обрадовался, когда пришла маленькая сестра, японка, и увела нас на свой пост, там можно было сесть и передохнуть.
Она спросила, успокоились ли мы, можно ли снять наручники, и Макмерфи кивнул. Он мешком ополз в кресле, понурил голову, свесил руки между колен, вид у него был измученный, и только тут я понял, что ему так же трудно было стоять выпрямившись, как и мне.
Сестра — ростом с
— С кем это вы? — Спросила она, глядя на кулак. — С Вашингтоном или с Уорреном?
Макмерфи поднял на нее глаза.
— С Вашингтоном, — сказал он и ухмыльнулся. — Уорреном занимался вождь.
Она отпустила его руку и повернулась ко мне. Я мог разглядеть хрупкие косточки в ее лице.
— Вы что-нибудь ушибли?
Я помотал головой.
— А что с Уорреном и Уильямсом?
Макмерфи сказал ей, что в следующий раз она их может встретить в гипсовых украшениях. Она кивнула и потупилась.
— Не совсем похоже на ее отделение, — сказала она. — Похоже, но не совсем. Военные сестры пытаются устроить военный госпиталь. Они сами немного больные. Я иногда думаю, что всех незамужних сестер в тридцать пять лет надо увольнять.
— По крайней мере всех военных незамужних сестер, — добавил Макмерфи. И спросил, долго ли мы сможем пользоваться ее гостеприимством.
— Боюсь, что не очень долго.
— Боишься, что не очень долго? — Переспросил Макмерфи.
— Да. Иной раз я предпочла бы оставить людей у себя, а не отсылать обратно, но она выше меня по положению. Нет, возможно, вы недолго пробудете… Я имею в виду… Как сейчас.
Кровати в буйном все расстроены — эти сетки слишком тугие, те слишком слабые. Кровати нам дали рядом. Простыней меня не привязывали, но оставили рядом слабый свет.
Посреди ночи кто-то закричал:
— Я начинаю вертеться, индеец! Смотри меня, смотри меня!
И прямо перед собой, посередине темноты, увидел длинные желтые зубы. Это он подходил ко мне с протянутой рукой.
— Я начинаю вертеться! Пожалуйста, смотри меня!
Двое санитаров схватили его сзади и уволокли из спальни, а он смеялся и кричал: «Я начинаю вертеться, индеец!» Потом только смеялся. Он повторял это и смеялся всю дорогу, пока его тащили по коридору; в спальне стало тихо, и я услышал, как тот, другой сказал:
— Нет… Я умываю руки от этих делов.
— Да-а, дружок у тебя тут было появился, — шепнул мне Макмерфи и отвернулся спать.
А мне уже не спалось до утра. Я видел эти желтые зубы и голодное лицо, просившее: смотри меня, смотри меня! А потом, когда я все-таки уснул, просило молча. Это лицо — желтая изголодавшаяся нужда — надвигалось из темноты, хотело чего-то… Просило. Я не понимал, как может спать Макмерфи, когда его обступает сотня таких лиц, или две сотни, или тысяча.
В буйном пациентов будили сигналом. Не просто включали свет, как у нас внизу. Этот сигнал звучит как гигантская точилка для карандашей, скоблящая что-то страшное. Мы с Макмерфи, когда услышали его, подскочили на кроватях, потом собрались уже лечь, но громкоговоритель вызвал нас обоих на пост. Я вылез из постели с занемевшей спиной и едва мог нагнуться; по тому, как ковылял Макмерфи, я понял, что и у него спина занемела.
— Что они для нас приготовили, Вождь? — Спросил он. — Испанский сапожок? Дыбу? Хорошо бы что-нибудь не очень утомительное, а то уж больно я измочалился!
Я сказал ему, что неутомительное, но больше ничего не сказал — сам не был уверен, пока мы не пришли на пост; там сестра, уже другая, сказала:
— Мистер Макмерфи и мистер Бромден? — И дала нам по бумажному стаканчику.
Я заглянул в свой, там были три красные облатки.
Дзинь несется у меня в голове, и не могу остановить.
— Постойте, — говорит Макмерфи. — Это сонные таблетки, да?
Сестра кивает, оглядывается, есть ли кто сзади; там двое со щипцами для льда пригнулись, рука об руку.
Макмерфи возвращает ей стаканчик, говорит:
— Нет, сестра, предпочитаю без повязки на глазах. Но от сигареты не отказался бы.
Я тоже возвращаю стаканчик, она говорит, что должна позвонить, и, не дождавшись нашего ответа, ныряет за стеклянную дверь, снимает трубку.
— Извини, Вождь, что втянул тебя в историю, — говорит Макмерфи, а я едва слышу его за свистом телефонных проводов в стенах. Мысли в панике несутся под гору.
Мы сидим в дневной комнате, вокруг нас лица, и тут входит сама старшая сестра, слева и справа от нее, на шаг сзади — два больших санитара. Съеживаюсь в кресле, прячусь от нее — но поздно. Слишком много народу смотрит на меня; липкие глаза не пускают.
— Доброе утро, — говорит она с прежней улыбкой.
Макмерфи говорит «доброе утро», а я молчу, хотя она и мне громко говорит «доброе утро». Смотрю на черных санитаров: у одного пластырь на носу и рука на перевязи, серая кисть свисает из-под бинтов, как утопший паук, а второй двигается так, как будто у него ребра в гипсе. Оба чуть-чуть ухмыляются. Со своими повреждениями могли бы, наверно, сидеть дома — но разве упустят такое? Я ухмыляюсь им в ответ, чтоб знали.
Старшая сестра мягко и терпеливо укоряет Макмерфи за его безответственную выходку, детскую выходку — разбушевался, как капризный ребенок, неужели вам не стыдно? Он отвечает, что, кажется, нет, и просит ее продолжать.
Она рассказывает о том, как вчера вечером на экстренном собрании наши пациенты согласились с персоналом, что ему, вероятно, должна принести пользу шоковая терапия — если он не осознает своих ошибок. Ему надо всего-навсего признать, что он не прав, продемонстрировать готовность к разумным контактам, и лечение на этот раз отменят.