Над Курой, в теплых лесах
Шрифт:
Теперь ты уходишь, а вышел хоть кто тебя проводить? Радуются только, что спаслись от тебя... Вот и скажи по совести: радость это или не радость от такого мужа избавиться?!
И даже эти страшные слова она сказала тихо, вполголоса... Может, это потому, что лес? Странное дело, лес не позволяет говорить громко. Но тихо или не тихо сказать - разница невелика, слова были сказаны и больно резанули его по сердцу.
– Ладно. Я не вернусь, не бойся. Последней собакой буду, если вернусь!..
– Ну зачем ты себя ругаешь... Не надо... Ты только не возвращайся, Кадыр! Богом
Это она говорила, прислонясь к толстому, старому буку, и пока они шли до другого бука, Кадыр молчал, стиснув зубы. И лишь тут бросил:
– Не приду, успокойся!
До самого парома они не сказали друг другу ни слова; но то, что было сказано у парома, Кадыр помнит слово в слово так, будто это было вчера:
– Я не вернусь! Слышишь?! А вернусь, значит, не мужик я, а последняя баба!
– Не ругай ты себя, Кадыр... Только не приходи. Будь мужчиной - не приходи!
Паром подошел, сейчас должен был отходить, а он почему-то все не мог расстаться с Салтанат.
– Да скажи ты хоть что-нибудь!
– Ну что я тебе скажу?
– Слово человеческое скажи! Скажи...
– Желаю тебе удачи, - сказала Салтанат.
– Дай бог живым-здоровым остаться...
"Вернуться" она так и не сказала...
Кадыр все вспоминал, вспоминал и заснул. И видел во сне лес, но какой-то непонятный, перепутанный. Вернее, лес был тот: и буки, и паром, и дорога... Только Салтанат была другая, совсем не та, что убежала от него, будто бы за водой. Салтанат была прежняя, тогдашняя, живот у нее был большой-большой. Она все шаль на живот натягивала, когда стояла, прислонясь к буку. Как же это случилось, что вместо той, прежней Салтанат ему все представляется теперешняя?! Кадыр снова припомнил лес, деревья, паром... И вдруг вскочил: "Да она же беременная была! Ребенок ведь должен быть!" Кадыр приник к окну и так стал всматриваться в темную комнату, словно там и был этот ребенок.
2
– Тетя Гюльгоз! Тетя Гюльгоз!
Салтанат стоит перед калиткой какого-то дома; живот у нее огромный, на лице темные пятна. Ни во дворе, ни на айване никого не видно. Перед порогом мечется щенок, пытается лаять на Салтанат, но лай у него не получается. Возле щенка расхаживают куры, поклевывают.
– Тетя Гюльгоз!
– снова зовет Салтанат.
С противоположной стороны двора слышится женский голос:
– Сейчас, доченька, сейчас! Заходи в дом!
Салтанат входит во двор, останавливается у айвана, немного погодя с кувшином в руке из-за деревьев показывается тетя Гюльгоз.
– Садись, дочка, - говорит она.
– В ногах правды нет. Чего у тебя стряслось?
Перед айваном лежит козлиная шкура, тетя Гюльгоз берет ее, стелет на ступеньку,
– А ты, я гляжу, доходила уже. Денек-другой - и родишь. Ты садись, Салтанат, садись, не гневи бога, дитя мучаешь.
Салтанат не садится.
– Спасибо, тетя Гюльгоз, я сейчас пойду. С просьбой я, тетя Гюльгоз, отпусти ко мне Сону ночки на две! На две ночки, не больше.
– Сону?
– тетя Гюльгоз молчит раздумывая.
– Что ж, это можно... Только какой тебе от нее прок? Нужно, чтоб возле тебя бывалая женщина находилась, понимающая. Ты ведь по первому разочку? Мать-то что не покличешь?
– Неможется ей, который день не встает...
– Больная, значит. Я ведь не против, пускай Сона у тебя ночует, а только лучше б тебе к матери пойти. Она хоть и больная, а все-таки свой глаз... Дома-то и стены греют!
– Отца совестно, тетя Гюльгоз.
– А...
– Тетя Гюльгоз задумывается.
– А если в больницу? А? Там, говорят, хорошо смотрят... И кормят три раза на день, и бесплатное все, ни копеечки с тебя не возьмут...
– Нет, тетя Гюльгоз, не хочу я в больницу. Дома буду рожать. Обойдется. Небось не помру! А хоть и помру, невелика беда. Мне только, чтоб живая душа рядом. Прихватит, так за повитухой, за бабушкой Муневвер сбегать.
– Ну что ж, доченька, дело твое. Ты иди, иди, не труди зря ноги... Дочку я пришлю. Вернется из школы, сразу и велю, чтоб шла. Иди, приляг, ходить-то тебе сейчас негоже...
Ночью месяца через полтора после того, как ушел Кадыр, у Салтанат начались схватки. Как родила она, не помнит, только повитуху звать не пришлось. Открыла глаза и видит: рядом Сона стоит, а на кровати, возле подушки, ребеночек в марлю завернут, мертвый ребеночек: личико синее-синее; и еще увидела, что Сона плачет. Она не крикнула, не зарыдала, только глаза закрыла, и из закрытых ее глаз тихо катились слезы, а Сона вытирала ей слезы кончиком той самой марли, в которую запеленат был недвижно лежавший ребенок.
В тот же день, к вечеру, на закате, Салтанат взяла завернутого в марлю ребенка и, чуть живая, измученная, понесла его на кладбище.
Могильщик уже сделал свое дело, отбросив в сторону заступ, уперев руки в бока, он стоял возле маленькой могилки- ждал Салтанат.
– Клади! Вот сюда!.. Сама должна положить. Да попроворней ты!..
Значит, так сказано в Коране: мать собственными руками должна опустить свое дитя в могилу. Могилка маленькая, и камня никакого не будет. Через месяц или через два, а может, через три месяца такие могилки сравниваются с землей, это, наверное, тоже предписано Кораном. А яма вырыта глубокая, еле рукой достанешь.
– Ну, чего ждешь?
– прикрикнул на Салтанат могильщик.
– Опускай!
Не дожидаясь, чтоб он снова крикнул на нее, Салтанат наклонилась, опустила в могилу ребенка и, выпрямившись, вдруг увидела там, в яме, рядом с ее ребеночком крошечный, с ладонь величиной, кусочек солнечного света.
– Положи ему руку на грудь!
Салтанат положила.
– Возьми горсть земли, брось!
Салтанат взяла земли, бросила.
– Ну, все. Отойди в сторонку!
Она послушно отошла, могильщик положил в могилу небольшой плоский камень и стал засыпать ее, а Салтанат все казалось, что там, под землей, под плоским камнем, вместе с ее ребенком остался крошечный, с ладонь величиной, кусочек солнечного света...