Над Неманом
Шрифт:
— Слезы в горе не грех… Собака, и та воет с тоски…
А Апостол воскликнул:
— И придет Христос судить бедных и богатых, живых и мертвых!..
Из толпы выступил высокий худой Валенты. На его бледном лице была печать молчаливого, покорного страдания. Тихо, спокойно заговорил он о том, как вырастил семерых детей, выдал дочь замуж, для сыновей вместе с соседями нанимал учителя, чтобы хоть сколько-нибудь обучить их читать и писать. Не легко ему все это досталось, — с десяти десятин много не соберешь! Работал он так, что совсем надорвался, — теперь грудь болит, одышка, за плугом ходить не может. Да это все бы еще ничего. Бог не оставлял его, и люди о нем почти ничего не слыхали, — так тихо сидел он в своем углу. И хоть от пана Корчинского
Он не мог докончить и поднес к лицу корявую, черную руку, чтоб утереть слезы, которые против воли ручьем катились по его измученному лицу.
Витольд быстро наклонился и крепко сжал его руку в своих руках. Но толпа опять загалдела. Пусть бы пан Корчинский удовлетворился тем, что выиграл дело, и не взыскивал бы судебных издержек, не губил бы вконец бедных людей. А уж если он не может отказаться от своих денег, пусть даст какую-нибудь льготу, — все равно ни одна копейка его не пропадет. Кто-то отчаянно махнул рукой:
— Что тут толковать! Пан Корчинский не сделает этого! Что ему за дело — разоримся мы или уцелеем?
— Конечно. Кошке игрушки — мышке слезы! — горько засмеялся другой.
— Три вещи на свете хуже всего, — смеясь, заговорил другой: — блоха за воротом, волк в овчарне, да жадный сосед за межой!
— Еще царица Савская, пред Соломоном прорицавшая, возвестила, что сатана, совратитель душ человеческих, возведет в сем мире царство любостяжания! — скорбно воскликнул Апостол.
На средину комнаты выступил Стжалковский, почтенный старик из соседней деревни, со строгим лицом и умными глазами, и, не торопясь, заговорил:
— Ни меня, ни моей околицы это дело вовсе не касается, но я сам, как близкий сосед пана Корчинского, порядком-таки от него натерпелся. И вот что скажу: если бы пан Кирчинский обращался с нами по-братски, по-людски, то едва ли бы ошибся в расчете, — и ему бы лучше было и нам. Дело в том, что у пана Корчинского много земли, а у нас много рук; у пала Корчинского разума больше, а у нас больше силы. И он, и мы — люди одного ремесла, только у него дело идет в большом размере, а у нас в малом. Вот я и говорю: никак не может быть, чтобы руки не нужны были земле, а земля рукам, сила разуму или разум силе. Не может быть, чтоб людям одного ремесла не нужно было иногда собираться вместе, потолковать о деле, обсудить, что нужно, помочь друг другу в случае нужды. Вот оно что…
Но ему не дали кончить. Слова почтенного соседа, хотя и принадлежавшего к числу наименее зажиточных, что видно было и по его одежде, пришлись по вкусу толпе. А главное — в минуту малодушия, когда они могли уже только плакать, слова эти вновь пробудили в них веру в себя и гордость.
— Верно, верно! Правда! — послышалось со всех сторон. — Не ложиться же в гроб от всякой беды. И мы живем еще кое-как, слава богу, несмотря на наше убожество. Только от мертвого никакой корысти не добьешься, а живой должен помогать живому. Однажды пан Корчинский перед всеми своими работниками ругал нас на чем свет стоит, называл негодяями, лежебоками за то, что ему нужны были люди, а мы не шли к нему наниматься. Понятное дело! К чужому человеку, обидчику и притеснителю нашему, мы в услужение не пойдем. Сохрани бог! Лучше терпеть голод и жить в гнилых хатах, чем идти за деньги в египетскую неволю. А если бы в пане Кррчинском мы видели не чужого человека, не притеснителя, а друга своего, если б каждый мог рассчитывать, что с ним будут обращаться по-человечески….
Тут несколько человек засмеялись густым, раскатистым смехом.
— Тогда увидел бы пан Корчинский, какие мы лежебоки! Словно по маслу пошло бы его хозяйство, легче, чем вода в Немане течет. Те самые парни и девки, что теперь на гумне пляшут и на Немане песни распевают, не ленились бы ходить за его добром; а если бы за это от него перепал в наши карманы грош-другой, то и ему было бы хорошо и нам не худо. Взять хотя бы те клочки земли, что у него пустуют, потому что он не может их ни удобрить, как следует, ни засеять, — мы бы охотно их брали в долгосрочную аренду. Поселили бы на этих клочках своих сыновей, а уж насчет арендной платы, так об этом и беспокоиться нечего, все было бы в исправности. Ему нужны деньги на уплату долгов и разные издержки; у нас большой недостаток в земле, а рабочих рук девать некуда. Тогда всем было бы хорошо. Ведь и пан Корчинский не по золоту ходит, и в Корчине не бог весть какие достатки. Людям рта не заткнешь, мало ли что толкуют!
И много еще они сделали замечаний и всякого рода предложений, обращаясь к молодому своему соседу, или судье, как они его называли. Но о чем бы они ни толковали, все под конец выражали сомнение в том, что владелец Корчина склонится к их просьбам и притязаниям и что не будет на них смотреть, как волк на баранов или господин на своих рабов.
— А я так скажу, — помолчав, снова заговорил степенный Стжалковский: — Зря говорит голова, что ей ноги не нужны. Что бедному, что богатому — в одиночку жить тяжело.
А Апостол проповедывал:
— Ангелы, что хотели над другими возвыситься, посрамленными пали!
Теперь, когда первое волнение улеглось, мало-помалу ко всем вернулась обычная медлительность в движениях и речах. Тише стали говорить, меньше размахивать руками. Взволнованная толпа, сбившаяся на середине светлицы, понемногу рассеялась и, пригорюнившись, расселась по лавкам и табуретам. Подперев щеку кулаком и встряхивая головой, то тот, то другой еще толковали о трудностях их общего положения, но уже тише и не столь бурно. Один только Фабиан не мог обрести душевное равновесие и заставить свой язык замолчать. К тому же был он остер умом и понимал многое, что упустили или позабыли другие. Присев на краю стола, он понурил голову, скрестил руки на груди и в этой меланхолической позе говорил еще долго, но не так живо, как прежде:
— Если бы мы сошлись сюда с разных концов земли, все не так горько было бы. Чужие — так чужие! А то ведь мы на этой земле сидим триста лет, а паны Корчинские владеют своим Корчином без малого полтораста. Один у нас отец — бог, одна мать — земля-кормилица. Подумаешь, мы хуже зверей; а ведь и между зверями свой своего знает. Волк волка не загрызет, ворон ворону глаза не выклюет…
— Кто кому теперь свой? — перебил чей-то голос.
— Конечно! — подтвердил Валенты Богатырович. — Вот покойник пан Андрей — тот был свой.
— Да, да! — послышались вздохи в толпе. — Как его не стало, — как будто отца и защитника не стало. Не долго он жил на свете, но добра сделал много, а без него мы остались, как стадо баранов без пастуха. Ни прибегнуть к защите, ни совета попросить не у кого. Отовсюду окружили нас границы, через которые шагу переступить не смей; не знаешь, как тут быть, куда повернуться. Подчас в голову приходит, что внуки наши, а то, может быть, и дети, когда народу прибавится, бросят все и пойдут на край света искать хлеба, потому что здешнего на них не хватит. Да что там о детях и внуках заботиться! Хоть бы самим господь привел прожить жизнь по-человечески и умереть по-христиански. Пан Корчинский при всяком удобном случае то называет нас дураками, то говорит, что наш род идет от разбойников и висельников. Может быть, это и не так, а может быть, здесь и есть частичка правды. Сами себя мы виновными не признаем; и умный дураком сделается, когда его горе одурачит, а грязь скорее пристает к пешему, чем к конному.