Над Неманом
Шрифт:
Юстина, устремив взор на разгоравшуюся полосу зари, прислушивалась к пению петухов, которое теперь уже доносилось из околицы, — сперва из ближних домов, потом из дальних и, наконец, чуть слышно, откуда-то совсем издалека, может быть, из оврага Яна и Цецилии. Она закрыла глаза и облокотилась на подоконник. Мечтала она или спала?
Она видела перед собой отчетливо, живо, почти рельефно, усадьбу, розовеющую в сиянии утренней зари, сад, обрызганный сверкающей росой, и расхаживающего по двору молодого красивого парня. Вот он идет к конюшне, отворяет двухстворчатые двери и выкатывает плетеную телегу. Вот молоденькая босоногая девушка, мелькнув под старыми липами, пробегает к реке с коромыслом на плече; старик в грубой сермяге, с пучком морщин на высоком лбу, открывает окно напротив, подняв к небу поблекшие глаза. Но кто же там еще вышел на крыльцо и стоит под навесом, украшенным грубой резьбой? Да это она сама… она… Юстина, в короткой клетчатой юбке, с косой, падающей на широкую кофту, и счастливым лицом, как олицетворение счастья того красивого парня, который повернулся к ней и, не выпуская
Спит или мечтает Юстина? Она чувствует на волосах, на лице, на губах теплые долгие поцелуи. Это лучи солнца, которое выбралось из-за леса, разорвало полог белого тумана и теперь пало своими огненными стрелами на деревья, на траву, на воду и на Юстину. Но во сне или наяву, а эти поцелуи неслись не от светила дня, а от чего-то другого, другого… Лицо Юстины вспыхивало румянцем, а на пунцовых губах играла улыбка счастья и упоения.
Часть третья
Глава первая
Вдова Андрея Корчинского вовсе не была «большой пани», как называл ее Анзельм Богатырович; но когда она, молоденькая, прелестная и богатая девушка, тридцать лет тому назад обручилась с одним из трех братьев Корчинских, общественное мнение утверждало, что только одна любовь могла склонить ее к подобному замужеству. Добивавшихся ее сердца, руки и приданого было много, — она избрала наименее богатого, носившего наиболее скромную фамилию. Она любила, — и этого было довольно; она разделяла стремления любимого человека, — стремления, которым он отдался со всем пылом молодости и которые вскоре так рано пресекли его жизнь. Миллионов она не принесла ему, но, во всяком случае, ее приданое значительно превышало его состояние. Осовцы, по теперешнему счету, состояли из сотни крестьянских хат, значительного количества земли, отличного леса и господского дома, построенного с некоторой претензией на великолепие. Сразу было видно, что строил его шляхтич, желавший равняться с магнатами.
Дом, на несколько миль вокруг носивший название дворца, был просто двухэтажной каменной постройкой с двумя рядами больших окон, с красной железной кровлей и широким крытым подъездом) сплошь обвитым густым плющом. Перед домом расстилался огромный двор, украшенный цветочными клумбами и газонами, а позади был разбит так называемый английский сад, с сетью узких дорожек, с белыми деревянными скамьями, с мостиками, перекинутыми через быструю, вечно шумящую речку. Немана отсюда не было видно, но речка впадала в него, пробежав сперва по широкому лугу, на котором поднималась цепь невысоких, очевидно, искусственных холмов, известных среди местного населения под названием шведских окопов. Предание говорило, что два века тому назад здесь стояли лагерем большие войска, разыгрывались кровавые битвы. Когда аллеи и деревья сада осенью сбрасывали с себя зеленый убор, — луг, окопы и две соединяющиеся речки, маленькую и большую, можно было отлично видеть из верхнего этажа осовецкого дома.
В этом доме, или дворце, пани Корчинская родилась, выросла и провела всю жизнь, за исключением восьми лет, проведенных ею в доме мужа. В начале замужества она выехала отсюда, сияющая счастьем, любящая и любимая; в конце — возвратилась вдовой в черном платье, с которым ей уже не суждено было расстаться. Она никогда не была ни легкомысленной, ни чересчур веселой; даже в дни первой молодости и в самые счастливые минуты жизни на всей ее стройной фигуре лежал отпечаток серьезной вдумчивости, свидетельствовавший о глубине и сдержанности ее чувств. Даже у свадебного алтаря, когда она сосредоточенно молилась про себя, в ее лучистом задумчивом взоре чувствовалась натура, склонная к суровости в отношении себя и, может быть, к мистицизму. Те, кто были с нею знакомы в ту пору ее жизни, помнили, что нежное ее лицо напоминало цветущую розу, а ее манеры и речь, хотя и были серьезнее и сдержаннее, чем у большинства женщин в ее возрасте и положении, отличались особым очарованием и радушием, вместе с тем выказывая ее способность к возвышенным порывам и стремлениям. Все знали, что она вполне разделяла убеждения и стремления своего мужа. Жена патриота и демократа, она была его другом, товарищем, и если не могла помогать мужу в сближении с народом, то это вытекало не из гордости, презрения или кастовых предрассудков, а просто из полнейшей неспособности хоть на минуту отречься от изящных форм жизни, подойти поближе к чему-нибудь грубому, тривиальному. Никто лучше и легче Андрея не мог найти ключ к простому сердцу, непросвещенному уму, тогда как его жена была вовсе не способна на это. Он, влюбленный в жену, хорошо понимавший ее, легко и весело примирялся с ее недостатками; она с грустью сознавала, что в их полном согласии звучит какая-то диссонирующая нота. Она напрягала все усилия, работала над собой, боролась со своими привычками и инстинктами —
Сколько раз переступала она порог бедной хаты с сердцем, полным лучших чувств, и останавливалась с высоко поднятой головой, как богиня, осчастливившая жилище смертных своим посещением, внешне гордая и презрительная, а внутри до боли, до отчаяния сконфуженная, не знающая, что делать, что сказать, бессильная в присутствии незнакомой ей силы, знающая многое и не умеющая разгадать стоящей перед ней загадки, полная самых добрых чувств и дрожащая от отвращения, производимого на нее прозаичной, грубой обстановкой, неровностями почвы, по которой она ступала. Когда она начинала говорить, — ее не понимали; когда заговаривали с ней, — она не понимала. Общее привлекало ее к себе, частности поражали и отталкивали. С непреодолимым отвращением смотрела она на грязные изуродованные тела, огрубевшие лица, некрасивую одежду и закопченные стены. В душу народа, этого великого собирательного явления, она верила и жаждала ее понять, но, чтобы коснуться кончиком пальца внешней его оболочки, должна была долго бороться с собой. Она машинально отшатывалась при виде кучки мусора, рассыпанного на полу, а запах конюшен и сараев приводил ее почти в болезненное состояние.
Способная к пониманию самых тонких и отвлеченных понятий, она, как удивленный, испуганный ребенок, останавливалась перед всякой сухой и черствой реальностью. Она знала, что из этих реальностей — из фактов, цифр, из мелочных усилий — сплетается лестница, ведущая к идеалам; она любила и понимала идеалы, но ни одной ступени ведущей к ним лестницы не могла создать своими руками. В этом ей мешала утонченность ее вкусов и привычек и гордость — бессознательная, но, тем не менее, проникавшая все ее существо, гордость не столько знатной и богатой женщины, сколько человека, чувствующего, что сердцем, мыслью и умом он высоко стоит над уровнем пошлости и дюжинности, сознающего, что у него есть силы для свершения великих дел. За эту гордость — не знатностью, не имуществом, а скорей проистекавшую от возвышенного понимания жизни, гордость, только очень малой долею и совсем невольно вызывавшуюся аристократизмом происхождения и богатством, — она нередко горько упрекала себя; эта гордость вставала единственной преградой между нею и любимым ею человеком, и она противоречила ее глубокой религиозности, повелевавшей относиться ко всем людям на свете с любовью и снисхождением. Но, несмотря на все усилия, искоренить ее в себе она не могла — не по своей слабости или чрезмерной терпимости к себе, а потому, что свойство это передалось ей вместе с кровью десятка предыдущих поколений, укреплялось в атмосфере комфорта, поэзии, отрешения от повседневных дел и забот, наполняло ее родной дом, окружало ее со всех сторон в годы ее ранней юности, когда она росла и развивалась.
Потом, когда Андрея не было уже на земле, а круг знакомств и связей вдовы как-то сразу сузился, пани Корчинская пришла к соглашению с самою собой. Да! Как огонь с водой, так организмы высшие и низшие — существа, летающие и ползающие не могут примириться друг с другом. Аристократия духа, основывающаяся на любви ко всему, что чисто и прекрасно, существует и имеет право на существование; даже больше: она-то, может быть, и составляет единственно разумный элемент всей жизни человечества. К тому, что внизу, что трудится, грешит и, хотя бы с прекрасной душой, но заключенной в безобразную оболочку, влачит свое жалкое существование, нужно иметь снисхождение, при надобности подавать помощь, но не жертвовать никогда своим спокойствием, порывами духа, облагороженными вкусами и стремлениями. Пани Корчинская пришла к этому решению и уже со спокойным духом, как ничем не запятнанный лебедь, плыла по жизненной реке высоко над низинами, в которых копошились муравьи, квакали лягушки, прыгали воробьи, — одинаково далекая как от трудолюбивых насекомых, так и от легкомысленных пташек и отвратительных пресмыкающихся.
Она не была слаба и не была чересчур снисходительна к самой себе. По одной ее наружности уже можно было составить себе понятие об ее энергии, не проявлявшейся внешне какими-нибудь делами, но обращенной внутрь и сдерживавшей ее дух в тесных границах. Энергия эта зажигала в ней пламя горячих чувств, может быть, даже страстей, но вместе с тем облекала ее непроницаемой броней, — это был огонь, прикрытый мраморным сосудом. Когда на двадцать шестом году своей жизни пани Корчинская расставалась с любимым мужем, отцом ее единственного ребенка, не зная, придется ли ей когда-нибудь вновь свидеться с ним, — злые языки утверждали, что она силится изобразить из себя спартанку. В действительности пани Корчинская не изображала из себя ничего; она чересчур горячо любила, чтобы в минуту разлуки думать о чем-нибудь постороннем.
Она никогда не жаловалась на физические страдания, однако ее румянец с той поры исчез навсегда. Ее отчаяния, слез никто не видал, но зато никто с той поры не слыхал и ее веселого смеха. Она холодно улыбалась мало знакомым людям, со счастливой улыбкой беспредельной любви и преданности смотрела иногда на сына, но не смеялась никогда. Тут ничего не было странного, — это так шло к ее серьезной, величественной фигуре. Сдержанность и холодность пани Корчинской многих отталкивали, вызывали в людях робость, но молодая вдова никого и не старалась привлечь к себе. Напротив, уединение, в котором она жила, отсутствие жизни и движения казались ей высью, вознесшись на которую она дарила над всем низменным и дюжинным. При таких условиях она легче могла скрыть свои физические, а может быть, и моральные страдания, которые согнали с ее лица румянец молодости и здоровья; ей легче было избегать невыносимых для нее столкновений со всякой прозой или грязью; легче безраздельно погрузиться в любимые занятия и отдаться тому образу жизни, который она окончательно избрала.