Надо всё-таки, чтобы чувствовалась боль.
Шрифт:
В конце 50-х годов Всеволод Иванов закончил эту изнурительную, почти непосильную работу.
Однако подобное надругательство над своим собственным творчеством (как писал Всеволоду Иванову Бабель «Мы — безумцы, сделавшие вдохновение источником унижения») жестоко ранило Всеволода Иванова.
Из попытки такого самоунижения ничего не получилось, хотя «исправленный» автором «Факир» был опубликован у нас издательством «Художественная литература» и даже переведен за рубежом — в Чехословакии, Венгрии и Румынии. В Чехословакии потом поняли свою ошибку и перевели также и первый
Автору тоже стало понятно, что, переписывая и, если можно так выразиться, социологизируя свой роман, он его испортил.
По решению комиссии по литературному наследству Всеволода Иванова, а также и редакционных текстологов, в посмертном опубликовании вернулись к первому варианту этого незаконченного романа, найдя его, не в пример переделанному, — высокохудожественным.
Почему же, однако, не закончил Всеволод Иванов не только этот роман, но и два других, писавшихся десятилетиями, — «Поэт» и «Сокровища Александра Македонского».
Вопрос этот, по-видимому, в последние годы жизни он задавал себе сам, что видно из записей в его дневниках.
Много раз цитирую Шкловского, потому что, как мне кажется, из всех критиков, писавших о Всеволоде Иванове, Виктор Борисович всего ближе подошел к разгадке творческой судьбы своего друга.
Виктор Шкловский пишет: «В. В. Маяковский говорил, что писатель стремится к тому, чтобы у него получалось то, что он задумал. Редактор, к сожалению, часто думает о том, как бы чего не вышло. Из этой коллизии получаются поправки. <…> Между тем одним из самых главных свойств писателя является то, что он, имея общее мировоззрение с народом, имеет свое видение мира, свой метод выделения частностей, который в результате оказывается подтверждением общего пути, но не является результатом общего миропонимания.
Великого писателя Всеволода Иванова все время подравнивали и подчищали так, что он не занял то место в советской литературе, которое ему по праву принадлежит».
Сам Всеволод Иванов пишет по этому же поводу:
«Легко, конечно, в ненапечатании романов обвинить эпоху, но нетрудно обвинить и автора. Эпоха — сурова, а автор — обидчив, самовлюблён и, к несчастью для себя, он думал, что другие самоуверенные люди — чаще всего это были редакторы — лучше, чем он, понимают и эпоху, и то, что он, автор, должен делать в этой эпохе. Кроме того, виновата и манера письма — стиль автора, который он искал непрерывно и ради искания которого не щадил ни себя, ни редакторов».
И рядом такая горько-ироническая запись «Когда думаешь о смерти, то самое приятное думать, что уже никакие редактора не будут тебе досаждать, не потребуются переделки, не нужно будет записывать какую-то чепуху, которую они тебе говорят, и не нужно дописывать…»
Как ни стоически относился Всеволод Иванов и к неправомерному редактированию, и к отказу напечатать предложенное в редакцию произведение, как ни уверял себя, что «даже счастлив сомнениями», все же совершенно очевидно, что и неприятие к изданию, и редактирование, которое является законной частью неприятия, жестоко травмировали его.
Ведь от задуманных четвертой и
Как ни относись к критике, но игнорировать её, да ещё такому щепетильному человеку, как Всеволод Иванов, — совершенно невозможно.
Я уже отметила. что редкая похвала и та хоть и радовала, но взывала к неуспокоенности, к новым свершениям Как же чувствовал себя автор, обнаруживая полное непонимание?
В письме к литературоведу Н. Н. Яновскому Всеволод Иванов пишет: «Недавно Публичная библиотека в Ленинграде пожелала издать — в качестве справочника — выдержки обо мне из прессы прежних дней. Мне были посланы — перепечатанными — эти выдержки. Я перечел их и ахнул. Оказывается, ничего кроме брани не было — за исключением, конечно, «Бронепоезда». Забавно, не правда ли?»
А чего уж тут забавного, когда не хотят дать себе труд — понять. Когда ругают потому, что ты попал в обойму, которую ругать полагается.
Ведь и Н. Н. Яновский, которому Всеволод Иванов писал эти строки, тоже «приложил руку» — он пишет, что Всеволод Иванов «написал немало произведений ошибочных, не выдержавших испытания времени».
Всеволод Иванов справедливо возражает: «Какого времени? Десятилетия? И потом Вы отлично знаете, что меня не издавали, а значит, и не читали, и о каком же испытании временем может идти речь? Кроме «Пархоменко», «Партизанских повестей», «Встреч с Максимом Горьким» — ничего не видело света. А я раньше написал томов 10, не меньше (тут надо отметить, что три так называемые «Собрания сочинений» Всеволода Иванова, вышедшие в 20-х, 50-х и 70-х годах, не дублируют друг друга и их скорее можно назвать избранными произведениями, чем собраниями сочинений. В последнем, посмертном издании два тома почти целиком отданы не издававшемуся при жизни писателя. — Т. И.), и кроме того у меня в письменном столе лежит ненапечатанных (не по моей вине) четыре романа, листов 30 рассказов и повестей и добрый том пьес.
Нс надо судить о Галилее только на основе его отречения от своего учения, что Земля — шар.
Есть истины более достойные, чем наши отречения».
Критика на посмертно изданные произведения Всеволода Иванова отсутствует. Он заключен в вакуум молчания. Однако читатель реагирует по-своему. Книги Всеволода Иванова, едва появившись на прилавке, становятся библиографической редкостью.
Но этого покойному автору знать ведь не дано.
И человеческое сердце не из камня выточено, оно легко ранимо и подвержено тяжким недугам.
Рубцы горечи наслаиваются помимо воли человека, сколь мужественно он свои беды ни переносит.
Поэтому, задав себе в 62-м году вопрос, почему он оставил столько своих трудов неоконченными, Всеволод Иванов, не лукавя перед самим собой, мужественно себе же и отвечает: «Очевидно, не хватило сил выйти за черту тюрьмы».
Иными словами, фактически находясь вне тюрьмы, морально он ощущал себя как бы за решеткой.
И вот что небезынтересно: такое ощущение сопутствовало ему почти всю жизнь.