Надпись
Шрифт:
– Луна, которую вырвали, по вашим словам, из Земли, растеряла всю свою атмосферу, воду, жизнь. Превратилась в мертвое синюшное тело, на которое воют собаки. На ней поселились ведьмы, черти, нетопыри, куда они прилетают отдохнуть на курорт после своей адовой работы. Человечеству еще предстоит вернуть эту голую, облысевшую Луну на Землю, засадить ее лесами, наполнить водой ее мертвые моря, вернуть на нее жизнь…
Коробейников понимал, что этот спор длится не первый день. Два священника сходятся в пустынных полях и перелесках, чтобы еще и еще раз столкнуть свои мировоззрения, обнаружить их абсолютное несходство, не только одно с другим, но и с тем, господствующим, о котором неумолчно пишут газеты, вещают партийные съезды, которое стремится проникнуть в каждый дом, в каждую душу, претендуя на единственную достоверность. Его охраняют строгие стражи агитпропа. За его чистотой следит всевидящее око госбезопасности. За отступление от него лишают благ, гонят, подвергают мучениям. Но по всей стране,
– Отче Лев, скажите, в чем проявляет себя божественный Абсолют? В чем божество отлично от твари? Среди частного, дробного, случайного, из чего состоит людская жизнь, стремящаяся к своему завершению, к праху, к мерзостному могильному тлению, есть восхитительная правда: бессмертие. Божественный идеал, к которому стремится живое и смертное человечество, созданное по образу и подобию Божию. Всякое живое и смертное тяготится своей смертностью, ужасается, усматривает в ней несправедливость и абсурдность Вселенной, преодолевая ее упованием на жизнь вечную. Проблема смерти есть главная проблема человеческой истории и культуры. Абсолютное бытие – в преодолении смерти, здесь, на земле. Преодоление индивидуальной смерти, коллективной смерти, смерти Вселенной, преодоление энтропии, когда целые участки Вселенной затягиваются в "черные дыры". Коммунизм не огромное лоскутное одеяло, под которым умещается все человечество. Не машина, которая плодит бесконечное количество товаров. Не доска Почета с фотографиями ударников. Это преодоление смерти. Эта задача ни разу не была сформулирована коммунистическими политиками, – ни Марксом, ни Сталиным, ни Брежневым. Но весь пафос коммунистической футурологии, советской технократической мысли направлен на создание "эликсира бессмертия". Все, что вменяется советскому плану ортодоксальной христианской мыслью как греховное, безбожное, как строительство новой Вавилонской башни, как гордыня, является на деле глубинным проникновением в замысел Божий…
Этот разговор казался Коробейникову спором средневековых схоластов, упражняющихся в трактовке Символа Веры. Но в этом богословском соперничестве вдруг начинали звучать его, Коробейникова, догадки, пророчества Шмелева, футурологические вероучения создателей межпланетных ракет и "Городов Солнца". Отстраненное богословие становилось содержанием современной истории, в которой участвовали он сам, его близкие, его живые и мертвые родичи. Недавняя жизнь, от которой он отшатнулся, с которой хотел порвать, которая отдалилась после утреннего крещения, – вдруг вновь вернулась, но исполненная нового смысла, соединилась с Божественным Промыслом.
– Ей-богу, отец Филипп, если КГБ вас гнало за проповедь православия, то я бы вас гнал за отсутствие оного. Ваши заблуждения страшнее толстовства, страшнее "софийской ереси", страшнее обновленчества…
– Отче, мои заблуждения я проверял тюремной камерой. За участие в рукописном православном журнале я, как вы знаете, был посажен в тюрьму. Сидел в знаменитой Владимирке, в одиночке, в той самой камере, где прежде меня томился Даниил Андреев, сын знаменитого писателя. Позже мне попались в руки отрывки его рукописи "Роза мира", поразительный мистический трактат, в котором он, сидя под замком, увидел все мироздание. Запор в этой камере, надо сказать, был замечательный. Казалось, он усовершенствовался с каждой новой эпохой – от Екатерины, которая построила тюрьму, до Берия и Семичастного, который меня посадил. Грубые, кованые железные скобы. Амбарные засовы. Громадные скрежещущие колеса и рычаги. Стальные запоры. Электрические автоматы, исключавшие всякую возможность побега. Сидя под этими замками, которые тоже, если угодно, отражают движение русской исторической мысли, я испытывал удивительные откровения. Не роптал на мою охрану, следователей, надзирателей. Сквозь стены тюрьмы сопереживал великому движению, в котором пребывал народ. Строил громадные плотины. Осваивал пустынную целину. Летал в Космос. Возводил города во льдах и пустынях. Совершал удивительные открытия в науке и технике. Страна находилась на подъеме, взмывала, как грандиозный самолет, отрывалась от бренной земли, от ветхой истории. Моя личная драма искупалась этим грандиозным поворотом, который был угоден Богу, был русским поворотом к бессмертию…
Коробейников поражался произошедшей в священнике перемене. Лицо, казавшееся мертвенным, посвежело, покрылось молодым румянцем. Губы, минуту назад суровые, трепетали в блаженной улыбке. Глаза, строгие, поучающие, наивно просияли. Волосы казались гуще, начинали кудрявиться. От больших белых рук исходило тепло. Казалось, отец Филипп подключился к источнику молодости, питался животворными энергиями.
– Откровение Иоанна говорит о преодолении смерти, о воскрешении из мертвых, о таком моменте земной истории, когда мертвые встанут из гробов. Это будет сделано Господом во время Второго Пришествия, когда сотворятся Новая земля и Новое небо. Однако вся история человечества связана с тем, что Господь делегирует людям все большее количество своих
В дверь кельи постучали. Просунулась худая небритая голова, и хрипловатый простуженный голос произнес:
– Батюшка, печь в церкви протоплена. Благословите к службе звонить…
– Сейчас, сейчас, Анатолий… – Отец Лев останавливал вторжение, прося новоявленного визитера подождать. – Видите, отец Филипп, Господь не выдержал ваших философствований и послал звонаря Анатолия прервать ваши опасные и еретические мудрствования. – Но, говоря это, отец Лев благоволил странному мыслителю, чьи небесные идеи растревожили омертвелое пространство окрестных лесов и притихших деревень, разволновали богословское сознание отца Льва. – Ты, Миша, ступай на колокольню с Анатолием, позвони. У тебя сегодня такой день, что твои звоны далеко слышны будут. А этот сомнительный разговор мы продолжим позднее.
С костлявым невеселым мужиком Коробейников поднялся на колокольню, где в сквозных холодных проемах на деревянной балке висел единственный колокол. И за этим колоколом с высоты открывалась неоглядная ширь, холодная, светлая, перламутровая, – розовые, парящие перелески, темно-синие далекие ельники, лоскутья изумрудно-зеленой озими, каленая, гончарная пашня. Вились дороги, просвечивали сквозь студеный воздух далекие деревни, и над всем реял холодный свет размытого солнца, окруженного зимней радугой. Это зрелище прекрасной, перламутровой земли было продолжением утренней радости, и хотелось кинуться в чудесные дали, не упасть, а на сизых голубиных крыльях метнуться в сияющий воздух, где тебя подхватит и унесет ликующий дух.
– Сперва три раза медленно вдарю, с задержкой, – произнес звонарь, совлекая с узкой костяной головы зимнюю шапку. – Потом ровно, на вдох и на выдох…
Перекрестился. Взялся за веревку, привязанную к кованому языку. Вдохнул глубоко и двинул вперед кованый шкворень. Удар создал в глубине колокола напряженную гудящую силу, от которой у Коробейникова задрожало лицо и затуманились глаза. Звук выплыл из-под бронзового колпака и медленно, зримо поплыл, удаляясь от колокольни. Расширялся, захватывал все больше пространства над деревенской околицей, заснеженным выгоном, замерзшим прудом. Плыл в окрестные поля, волнистые перелески, синие дали. Медленно опускался на леса и дороги, и его густой, торжественный звук слушали путники на тракте, лоси в лесах, хлебные зерна, уснувшие в мерзлой земле, кости в безвестных могилах. С первым ударом из ворот и калиток стали появляться люди. Сверху были видны женские платочки, шубейки, обращенные вверх старушечьи лица. Звонарь истово, медленно бил, рассылая величавые гулы, тревожа уснувшую окрестность бессловесной вестью о пребывающем в мире Божестве, которое едино в человеке, звере, хлебном зерне, в придорожном камне. Окрестность, объединенная торжественным звуком, восходила от земли к холодному свету небес.
Звонарь передал веревку Коробейникову, и тот качал тяжелый колокольный язык, ударяя в гулкую бронзовую кромку. Чувствовал глазами, горлом, дышащей грудью плотные шары звука, вылетавшие из-под рук. Рассылал в мир послания, обращаясь к неведомым людям, вызывал из далеких сел, городов, из натопленных домов, отвлекал от трудов и забот. "Что скажу этим людям, когда они откликнутся на мои зовы и придут? Зачем их зову и тревожу? Зову для того, чтобы сказать: есть Бог, и этот Бог открылся мне сегодня утром, и его присутствие во мне я чувствую как бесконечную любовь и этой любовью люблю их всех, дорожу их появлением. Готов им служить, помогать, жертвовать ради них, ибо они, как и я, исполнены той же благодатной бескорыстной любви. Об этом колокольные звоны, которые я посылаю в мир…"
Церковь медленно наполнялась. Старушки, тихо вздыхающие, в чистых платках, с печальными лицами. Несколько немолодых, нездорового вида мужчин. Но храм, утром казавшийся мрачным и заледенелым, ожил, потеплел. Жарко топилась высокая железная печь, роняя на жестяной лист угольки. Горело много лампад, розовых, золотых и зеленых. Трепетали, словно мотыльки, тонкие нежные свечки. Распятие уже не казалось грубым, аляповатым, наполнилось медовым теплом, умягчилось, стало не устрашающе-грозным, но трогательным и наивным. Пел хор блеклыми женскими голосами, напоминающими увядший букет полевых цветов. Среди певчих, в темном платочке, с большими черными глазами, пела матушка Андроника. Алеша, облаченный в желтый мерцающий балахончик, как легкая птица, расхаживал по церкви, помогая отцу. Оба священника появлялись из алтаря, опять исчезали. Читали по очереди тяжелую, с сырыми страницами книгу. Кланялись друг другу, воздевая над головой медные кресты. Отец Лев в нарядном золотом облачении, отец Филипп – в знакомой, зеленой ризе с поблекшими золотыми волокнами.