Надпись
Шрифт:
Подошел к скульптуре. Поднял лицо. Завороженно смотрел. Скульптура состояла из огромной стальной плиты, зеркально отшлифованной, посаженной на оси, шарниры, воздетой в высоту на металлической штанге. Невидимый привод заставлял плиту совершать вращения в разных плоскостях, направлениях, вокруг разных осей. Эти вращения, колебания, перевертывания не поддавались закону. Не повторяли друг друга. Состояли из бесчисленных пируэтов, парений, падений, когда сияющий слиток взлетал ввысь, на мгновение замирал, охваченный белым блеском, рушился всей мощью к земле, пугая зрителя, останавливался у него над головой. А потом его косо сносило. Плита отворачивала, показывая отточенные кромки и грани. Она напоминала огромного неутомимого акробата, совершающего кувырки и кульбиты. Летательный
Это был идол. Абстрактный бог, разрушивший привычные формы, растолкавший химерическое стеклянное пространство. Из света, чистейшего металла, в непредсказуемых кружениях – он был созвучен переживаниям Саблина. Это было его божество, его идол. Среди бесконечных колебаний, неуловимых смешений, разрушая закономерности мира, не подвластный логике, опровергая математические построения и физические константы, этот идол поджидал его, чтобы на мгновение занять в воздухе не предсказуемое геометрией положение. И тогда где-то под сияющей плитой, среди блистающих осей обнаружится крохотная скважина – путь в иной, внепространственный, мир, в чистейшую абстракцию, где отсутствуют формы, исчезает власть времени, кончается изнурительная определенность. Он нырнет в эту скважину, превращаясь в восхитительное "ничто". Стальное божество замкнет за ним таинственный вход, отсекая от дурного, отвратительного скопища, именуемого человечеством.
Не мигая смотрел на скульптуру. Следил за стальными дугами, радиусами, спиралями, отыскивая желанный путь. Чувствовал, как складывается комбинация из тысячи цифр, открывающая доступ в сейф. Его тело стало гибким и чутким. Мышцы стиснулись, готовые к броску. Глаза сузились и лучились. Он был похож на тигра, готового броситься в пылающий обруч. Алая частица звучала в нем, словно пружина катапульты, готовой швырнуть его в бесконечность.
Ему показалось, что момент настал. Сияющая плита описала иероглиф, вознеслась, повернулась вокруг оси. Под ней в тени что-то таинственно замерцало. Саблин сделался гибким и длинным, похожим на ныряльщика.
Плита тяжко обрушилась, рухнула ему на голову, накрыла литым блеском. Он понял, что обманулся. Не было никакого отверстия. Бездушная машина была выставлена здесь для обмана, чтобы одурачить, вовлечь в бессмысленные колебания. Став рабом машинного идола, он простоит здесь всю жизнь. Превратится в дряхлого, покрытого струпьями старика и все будет смотреть на волшебные колебания, бессмысленные вензеля, не дождавшись обещанного чуда.
Его охватило бешенство. Он ненавидел эту дурацкую машину. Ненавидел город, поставивший в своем центре этот абсурдный механизм. Ненавидел мир, вовлеченный в абсурд, не способный к героическому порыву и подвигу, накликал на него беду. Накликал хищные машины "люфтваффе" с крестами и суровыми беспощадными летчиками. "Летающие крепости", идущие эшелонами над раскормленными городами. Чтобы по всей земле расцвели пышные пионы взрывов, встали на рыхлых ногах атомные розовые сыроежки, поплыли по небу ядовитые медузы. Чтобы смерчи раскрутили планету в обратную сторону, сожгли и обуглили. И среди пепельной земли стояло стальное чудище, вращалась сияющая плита, совершая бесконечные спирали и дуги.
Саблин захохотал. Сначала тихо, потом все громче, до хрипящего кашля. Погрозил скульптуре кулаком. Полицейский в блестящем плаще, с дубинкой, удивленно на него оглянулся.
Вечерело, в тумане зажигались окна, вывески. Автомобили катились по мокрому асфальту. Красная на фасаде, размытая, клюквенная, на тротуаре, пульсировала реклама "Мартини". Саблин брел уже не в центре, а в узких старых кварталах, среди невзрачных фасадов, заплесневелых и шелушащихся. Машинально заглядывал в витрины дешевых лачуг. В одной из них его внимание привлекли образцы татуировок. Мужские спины, животы, груди были покрыты экзотическими зарослями, кольчатыми
Саблин рассматривал образцы, представляя, какие великолепные абажуры могли бы получиться из содранной кожи, пергаментно-желтые на свет, с затейливыми орнаментами и узорами. Едко развеселившись, толкнул соседствующую с витриной дверь, вошел в помещение. Оно было замусорено, заставлено вентиляторами, фенами, экранами, с мутным зеркалом и грубым топчаном, над которым висела жестяная незажженная лампа. Тут же стояла тумбочка на колесах, сплошь уставленная флаконами, тюбиками, стаканами, в которых торчали кисточки, иглы, скальпели, спицы с тампонами ваты. За столом, полуголый, с жирными руками, мужчина разглядывал в лупу какой-то рисунок. Склонил нечистое, с маленькой бородкой, лицо. Пахло чем-то кислым, нездоровым, как пахнет в больничных кухнях. При появлении Саблина мужчина оглянулся.
– Вы можете разрисовать меня так, чтобы мама родная не узнала? – спросил Саблин по-английски.
Мужчина что-то произнес по-голландски. Щелкнул в воздухе толстыми пальцами.
– Вот черт, да ты, оказывается, круглый дурак, – сказал Саблин по-русски. Посмотрелся в зеркало, из которого глянуло его осунувшееся, побледневшее, с лихорадочными глазами лицо. – Ты можешь меня сделать другим человеком, чтобы не узнали жена и дети? – Он сказал это по-русски. Наклонился над столом, где лежали образцы татуировок и смятые листы бумаги. Взял огрызок карандаша. Нарисовал лицо – овальный контур, глаза, нос, рот, как рисуют дети. Подумал и между носом и верхней губой начертал огромные, вразлет, усы, какие носил его героический дед. – Наколи мне усы, – провел пальцами у себя под носом, изображая усы, разводя их по щекам в стороны, закрутив несуществующие кончики.
Человек понимающе кивнул. Повторил его жест, обозначив усы, сначала на своем лице, а потом, осторожными прикосновениями пальцев, над верхней губой Саблина.
– И еще. – Саблин взял карандаш, на рисунке с усами, на лбу, над переносицей, изобразил свастику. – Такой симпатичный крестик.
Человек хмыкнул, подумал. Кончиком пальца вывел на своем лбу свастику, перенеся ее на лоб Саблина. Снова что-то хмыкнул.
– Ну что, парень, работай, – сказал Саблин, снимая сырое пальто, раскручивая шарф. – Покажи, на что способен.
Хозяин заведения уложил Саблина на топчан. Зажег осветительный прибор, напоминающий операционную лампу. Застелил грудь и плечи Саблина клеенчатым фартуком, от которого пахло прелью. Подвинул ближе тумбочку на колесах, уставленную инструментами. Склонился над Саблиным, как над пациентом. Саблин видел его близкие пористые щеки с черными вылезавшими волосками. Чувствовал теплое, прелое дыхание, от которого было нельзя увернуться.
– Маэстро, работай!
– Маэстро, маэстро, – осклабился татуировщик, обнажая изъеденные черные зубы.
Ваткой со спиртом протер Саблину верхнюю губу, отчего стало холодно и приятно запахло.
Взял инструмент, напоминавший узкий шприц, с капсулой, где содержался лиловый раствор, с короткой иглой и кнопкой, которую нажал, с легким щелчком выдавил брызгу красителя.
– Маэстро, – повторил он довольно.
Операция состояла из множества коротких болезненных уколов, от которых губа вздрагивала и начинала гореть. Щелкала игла, слепила операционная лампа, клочок бороды качался у самых глаз. Саблин закрыл веки, привыкая к боли. Он чувствовал, как распухает губа, как будто в нее вживлялись жесткие пучочки волос, превращаясь в дедовские усы. И пока татуировщик создавал эти плоские черно-синие усы, Саблин вспомнил их давнишнюю дачу в Малаховке. Чудесный, из хвойных бревен, просторный дом. Красные сосны вокруг. Мама в розовом сарафане кидает в самовар звонкую сосновую шишку, проталкивает ее в жаркую глубину. Он достает из корзиночки еще одну, растопыренную, похожую на смешного ежа.