Наедине с собой. Исповедь и неизвестные афоризмы Раневской
Шрифт:
Во-вторых, у наших органов хватило ума сообразить, что за колючей проволокой мой язык будет направлен только против них, а оттуда разнесется по всей стране. Разве что сразу расстрелять… Пусть лучше я буду сдержанно злословить о Завадском в Москве. Сам Юрий Александрович понимал, что мои остроты только добавляют ему популярности.
Я Гертруду (Героя Труда) люблю, а все, что о нем говорила и говорю – просто злость на нехватку ролей. Чертов Завадский на мне экономил.
Первой реакцией на… нет,
– Пошел в ж…пу!
Вернуться? Зачем? Чтобы эта сволочь Завадский снова загонял меня в эпизодические роли, а потом и вовсе снимал спектакль, поскольку Верку Марецкую не видно за колоритной фигурой Раневской?
Да, я крупней Марецкой килограммов на двадцать (была бы больше, да мне многое нельзя кушать). К тому же у него Орлова. Зачем я там, играть старух на фоне этих двух фифочек? Я Фуфа, но это только для своих, и с желанием наряжаться никак не связано, это меня Лешка маленьким так прозвал, увидел, что дымлю, как паровоз, и сказал:
– Какая ты у нас Фуфа.
Назвал Эйнштейном, небось не запомнили бы, а это подхватили и разнесли. Хорошо, хоть на улицах Фуфой не зовут…
Я была злой на Завадского, как черт.
– Не желаю и слушать ни о Завадском, ни его театре, даже уборщицей туда не пойду!
Говорят, Завадский в долгу не остался:
– А я ее уборщицей и не взял бы, засрет весь театр окурками, вместо того чтобы убирать.
Расплевались на всю оставшуюся жизнь.
Но это не помешало мне через некоторое время сказать Метельской, что вернусь при условии, что Завадский поставит Достоевского и даст мне роль. Он позволил Ирине Вульф поставить «Дядюшкин сон» и мне сыграть Марию Александровну. Понимал, что Ира не сможет помешать мне играть, как я сама хочу.
Но, если честно, спектакль не очень пошел, получился каким-то тягучим, медленным, временами и вовсе словно останавливался. А я, столько лет мечтавшая именно об этой роли, вдруг осознала, что играть ее не могу.
Нет, конечно, играла и, говорят, неплохо, но внутренне не могла оправдать, а играть роль, не оправдав персонажа хотя бы сволочностью, очень тяжело. В каждом выходе мучительно искала оправдание и не могла найти, это отражалось на всех. Говорили, что спектакль не удался, это чувствовал и сам Завадский, хотя Ирине ничего не говорил.
Наконец Завадский набрался решимости и поговорил со мной. Но, мерзавец, как он это сделал! Словно вскользь заметил:
– Фаина, ты играешь плохо. Спектакль не идет.
Ну не сволочь?! Я всегда говорила: если спектакль удачен – Завадский гений, если провалился – актеры и публика дураки!
Пусть себе переворачивается там в гробу, пока я его костерю, чтобы бока не залежал. Вот доберусь к ним, еще поговорим. Вечность дело долгое, все ему выскажу.
Однажды меня спросили, где, по моему мнению, лучше – в раю или в аду.
– Конечно,
Я непременно попаду туда, где Завадский, по ходатайству классиков, над которыми мы с ним успешно издевались. Боже, как будет стыдно перед Антоном Павловичем! Одно спасет – он в раю. Но все равно стыдно.
Три примы в одном театре – это не просто много, это ужасно. Ужасно для всех – театра, режиссеров и самих актрис. У Завадского нас оказалось три, претендующих на одинаковые роли, – Вера Марецкая, Любовь Орлова и я.
Прима не значит красавица, хотя и Вера Марецкая, и Любовь Орлова действительно красавицы. Каждая из них достойна отдельного разговора, обе талантливы и мужественны, у меня не поворачивается язык сказать «были»… Они обе моложе меня, Вера на десять лет, Люба на шесть, но я живу, а их уже нет… Я такая старая, и это так ужасно – пережить всех. Даже Завадского нет, а я есть…
Завадский юлил между нами тремя, как только мог, а мог он очень ловко. Но без столкновений все равно не обходилось.
А с «Дядюшкиным сном» разобрались быстро и в мою пользу, хотя выглядело это совсем иначе.
Театр ехал на гастроли в Париж. Туда не повезешь патриотичные пьесы о выдающихся производственниках, не поймут. А Вере Марецкой играть просто нечего, ни одной роли, для парижан хоть сколько-нибудь понятной.
Если я Завадского костерила при всех или говорила так, что знала вся труппа, а он сам даже интересовался: «Что там еще Раневская обо мне придумала?», то он разговаривал со мной один на один. Только раз Завадский прилюдно заорал: «Вон из театра!» И получил в ответ: «Вон из искусства!»
Нет, бывало еще. По поводу «Шторма» он орал на репетиции, что я своими выходками сожрала весь его режиссерский замысел!
– То-то у меня ощущение, будто г…на наелась.
С «Дядюшкиным сном» Завадский поступил предельно просто:
– Фаина, мы едем в Париж, а Вере нечего играть. Она прима.
– Пусть твоя прима забирает Марию Александровну. Я, в отличие от твоей примы, в Париже была, и не раз, и без присмотра органов. Пусть едет Марецкая.
– А как же вы?
– Вы же сами сказали, что роль не получилась. Я на нее не претендую.
У Веры тоже не получилось, спектакль что со мной, что с ней не был шедевром, Достоевского играть не умели.
Но сидеть дома, когда труппа едет в Париж, – полбеды, беда, что я осталась без ролей вообще, Мария Александровна была единственной в этом театре.
Мне почти семьдесят, ролей нет, в театр ходить не за чем, даже зарплату приносят на дом. Большего кошмара для меня не существует. Понимаете, вот когда я не смогу запоминать слова ролей, когда не смогу передвигаться по сцене, не смогу жить ролью чисто по физическим показателям, тогда меня можно списывать на пенсию.