Наедине с собой
Шрифт:
Указательный палец – пальма. И вот протокол.
И вот ответы испытуемого:
«Это оазис в пустыне.
Это жара, юг, Африка.
Это необитаемый остров.
Это… одиночество».
Можно ли, разбирая эти ответы, говорить только об уровне абстрактности мышления? Разве они ничего не сообщают нам о воображении человека? Больше того, о его душевном состоянии?
Стоит или не стоит применять тесты? Где? Какие именно? Для каких целей? На эти вопросы ответы впереди. Ответят когда-нибудь. Социологи, психологи, психиатры.
Пока же идет теоретический спор двух точек
Руководствуясь первой точкой зрения, придется признать, что те тесты, где не все поддается подсчету, не имеют никакого отношения к науке. Скорее это искусство.
Вторая группа исследователей миролюбиво соглашается: пусть тесты пока искусство, но важное и полезное, особенно когда это проективные тесты. Ведь это именно они раскрывают исследователю – врачу, психологу, педагогу – глубины чужой души, те глубины, которые, весьма возможно, так и останутся нереализованными. Ведь это именно проективные тесты рождают чудо сопереживания чужой беде, ведь это они очень часто превращают больного, как пишет один из старейших психиатров, «из пациента в друга, а что может быть более волнующим в нашем многотрудном деле?».
Итак, гуманность заложена, казалось бы, в самой природе тестирования. Но…
И тут начинаются бесконечные «но». О некоторых из них мы уже упоминали. Сторонники обеих точек зрения сходятся в одном: личность исследователя не может не влиять на ход исследования. Если этот закон непреложен для физики (об этом много писал Нильс Бор), то с какой же силой он действует в науках о человеке! В самом деле, искажения в результатах тестовых испытаний тем больше, чем беднее личность экспериментатора, чем меньше способен он к исключению себя, к идентификации с испытуемым. Как можно проверить в тесте уровень банальности мышления или художественного вкуса, если сам экспериментатор неумен и невежествен.
Сторонники первой точки зрения, приводя все эти резоны, возражают: «Сложность протекания психических процессов общеизвестна, входы в наши «черные ящики» – маленькие и неглубокие у всех: у медиков, биохимиков. Психологов тоже. Мы свое научимся считать, может быть, только в XXV веке! Так что же, по этому случаю вообще отказаться от помощи всего того, что не связано с точной цифрой?»
…Оставим высокие спорящие стороны. Тем более что спор этот давний, многовековой – вечный спор о таинстве души. Тесты – всего лишь очередной предлог скрестить шпаги.
Мне же хочется в заключение поделиться с читателем собственными ощущениями.
Если тесты употребляются только во благо, если они не орудие, жестко предопределяющее судьбу человека, а только способ помочь, столкновение с ними совсем не страшно.
Тест, любой, – прежде всего игра. Тест хочет тебя поймать, выловить. А ты хочешь его обмануть, переиграть, спрятаться, перепрятаться. Ты хочешь оказаться не то чтобы умнее самого себя, но, во всяком случае, не глупее всех, кто тебе этот тест предлагает. Это же такое естественное человеческое свойство – спрятаться. Показаться немножко не тем, кто ты есть на самом деле. Прежде всего перед самим собой.
Не бояться узнать о себе правду, для этого нужно мужество. И большое.
Глява седьмая. «Отдавать ли Пенелопу науке?»
Это было несколько лет назад. Кожаные корешки альбомов уходили под самые своды. Немыслимо, казалось, достать такой альбом сверху и вернуть обратно на место.. На светло-коричневом корешке – белый квадратик: «Брейгель». Подвал под сводами – отдел репродукции Музея изобразительных искусств имени Пушкина. Где еще в Москве, как не здесь, можно найти хорошую репродукцию одной из картин Питера Брейгеля мужицкого?
Огромный альбом, проклеенный изнутри мраморной бумагой, сначала не хочет открываться, потом не закрывается. Ищу долго (не ищу – спотыкаюсь, застреваю на каждой картине), но того, что мне нужно, нет. Видела в пухлом томе «Истории искусств» фрагмент: четыре детские сгорбленные фигурки – и они заворожили. А большой, полной репродукции нигде нет.
Еще альбом, современный деловой дерматин. Тоже нет. И цветного диапозитива нет. И весь отдел сочувственно обсуждает, как же мне помочь. И наконец, на столе, в читальном зале (только читают здесь не книги – картины) большая репродукция – «Детские игры».
Сколько же их, крошечных фигурок, на улицах средневекового города! Лезет на дерево мальчик, кружатся в танце девочки, кто-то очень маленький стоит на голове и еще трое мальчишек верхом на заборе. И чехарда, и ходули, и обручи, и в бочки дуют – все тут есть.
Подробности открываются постепенно: вот хоровод, не замеченный прежде, а вот двое сражаются на саблях, а вот… Улица уходит в бесконечность, в камень, неба нет.
Мир, разяще точный в деталях, и мир иллюзорный, нереальный. Кто они, эти пляшущие, вертящиеся, неугомонные фигурки? Дети, которым предстоит стать взрослыми, или взрослые, оставшиеся детьми?
Загадочный, как всякий ушедший мир, мир средневековья, с его заданностью, предрешенностью, когда все, казалось бы, стоит и все только начинается. Эпидемии, войны, страхи, суеверия, костры инквизиторов.
Этот прыгающий на бочке мальчик, почему у него такое недетское, никакое лицо? Что с ним? Он один. И все дети одни, все сами по себе на этой картине.
Они не общаются, не играют. Они некоммуникабельны, как сказали бы мы теперь. У Брейгеля все смотрят в себя, и все заняты собой. Даже в «Крестьянской свадьбе». (Еще несколько лет назад современное кино позавидовало бы смелому кадру – свадьба спиной к зрителю; такие кадры любят теперь грузинские кинематографисты: длинный стол, обилие еды, милые подробности быта, и среди этих подробностей чисто брейгелевское: на переднем плане в куче пустых кувшинов ребенок, что-то жующий, – один, отъединенный, забытый.)
Нидерланды, XVI век. Нищие, слепые, свадьбы, катанья на коньках, пьяные, драки, пляски мертвецов. Крушение устоев, конец Возрождения. Реформация. Мир, который оставил старый бог. Опустошенность и страх прячутся на чердаках островерхих крыш.
…Музей Пушкина, подвал под сводами, тихо-тихо.
– Мы скоро закрываемся, пора.
– Да, да, сейчас. – И напоследок еще раз в Брейгеля. Откуда у него этот взгляд – всегда сверху, эта приподнятость Над?
Сверху – значит, с высоты; с высоты – значит, с собора. Откуда же еще взяться высоте в этой равнинной стране? Соборы строили веками, они обваливались, их начинали заново, и каждый новый рубеж – знак победы человеческого духа. Каждый строитель, даже простой подмастерье, должен был преодолевать себя, свою боязнь пространства, боязнь высоты: нужно было перебегать по шатким мосткам, да еще с грузом в руках (а какая тогда техника безопасности?). Падали, разбивались, строили…