Наемный убийца
Шрифт:
– И в конце, моя дорогая, – сказал Эки, – я предполагаю написать: «В мире подлогов и ложных клятв и всяческого немилосердия одна-единственная женщина остается для меня якорем спасения, единственная женщина, кому я могу верить до гроба и за гробом».
– Как им только не стыдно! О Эки, милый мой, – разрыдалась она, – подумать только, как они с тобой обошлись. Но ты верно сказал, все по правде. Я тебя никогда не покину. Не покину, даже если в могилу лягу. Никогда, никогда, никогда…
И, утверждая свой вечный союз, двое старых порочных людей смотрели в лицо друг другу с абсолютным доверием, благоговением и состраданием, присущими лишь истинной любви.
Энн
Какой же идиоткой надо быть, чтобы думать, что ты одна можешь уберечь людей от войны. Три человека погибли – вот и весь результат. Теперь, когда сама она была виновата в смерти стольких людей, Энн уже не чувствовала такого отвращения к Ворону. В пустыне, через которую ее сейчас везли, между кучами угля и полуразрушенными сараями, старыми, ненужными платформами на запасных путях, где между рельсов пробилась чахлая трава и погибла, задушенная шлаком, она вспоминала о нем с жалостью и состраданием. Они были заодно, он доверился ей, она дала ему слово – и нарушила это слово, ни минуты не колеблясь. Конечно, он узнал о ее предательстве перед смертью: в его мертвом мозгу она навсегда запечатлелась – вместе со священником, который пытался ложно его обвинить, вместе с доктором, позвонившим в полицию.
Ну что ж. Она потеряла единственного человека, который был ей дорог; всегда считалось, что, если такое происходит без всякой причины, это следует принимать как искупление, как расплату, думала Энн. Потому что она не смогла предотвратить войну. Мужчины созданы для битв, войны им необходимы; в газете, которую Сондерс оставил для нее на соседнем сиденье, она прочла о том, что в четырех странах завершена мобилизация, что срок ультиматума истекает в полночь; война исчезла с первой страницы, но лишь потому, что в Ноттвиче шла своя война, совсем рядом, прямо под носом у читателей – в Дубильнях; и это была война до конца. До чего же все они любят такое, горько думала она, а сумерки поднимались от искалеченной черной земли, и теперь уже над бесконечными горами шлака различимы стали сполохи плавильных печей. И это тоже была война: этот хаос, сквозь который медленно двигался поезд, со скрежетом тащась от одного пункта к другому, словно издыхающее животное, влачащее израненное тело по ничейной земле, прочь с поля битвы.
Энн прижалась лицом к окну, чтобы сдержать слезы: морозное стекло, сжав холодом лоб, помогло ей сопротивляться. Поезд набирал скорость; мимо промелькнула церквушка в неоготическом стиле, ряд загородных домов и – наконец – поля, коровы, бредущие к раскрытым воротам, изрезанная колеями дорога, на ней – велосипедист, зажигающий фонарь. Она попыталась напевать про себя, чтобы поднять настроение, но на ум приходили лишь мелодии из «Аладдина» и «Для тебя это – просто Кью». Она вспоминала о долгом пути домой в автобусе, о голосе в телефонной трубке, о том,
И, глядя на замерзшие поля и деревни за окном, Энн вдруг подумала: может быть, даже если бы ей удалось уберечь страну от войны, не стоило этого делать. Она представила себе мистера Дэвиса и Эки с его старухой женой, режиссера и мисс Мэйдью и хозяйку квартиры с вечной каплей на кончике носа. Что заставило ее взяться за эту роль? Играть в этом абсурдном спектакле? Если бы она сама не напросилась пообедать с мистером Дэвисом, Ворон, вполне вероятно, был бы сейчас в тюрьме, а все остальные – живы. Она попробовала представить себе напряженные в ожидании лица, устремленные вверх, к небу, к электрическим огням новостей там, в Ноттвиче, на Хай-стрит, но они расплывались в памяти, четкой картины не получалось.
Дверь отперли из коридора, и, не отрываясь от окна, она подумала: опять вопросы. Неужели они не перестанут приставать ко мне? И сказала громко:
– Я ведь уже сделала формальное заявление, не так ли?
Голос Матера произнес:
– Осталось обсудить еще кое-что.
Она устало обернулась к нему:
– Неужели обязательно тебе надо было прийти?
– Я веду это дело, – ответил Матер, усаживаясь напротив, спиной к движению, и глядя в окно, на поля, которые словно текли ей навстречу, проплывали мимо и исчезали за ее плечом. Он сказал: – Мы проверяли то, что ты рассказала. Удивительная история.
– Это все правда, – без всякой надежды повторила Энн.
Он сказал:
– Мы обзвонили половину дипломатических миссий в Лондоне. Не говоря уже о Женеве. Разумеется, звонили и Комиссару.
Она ответила с долей ехидства:
– Очень жаль, что я доставила вам столько беспокойства. – Но ей не удалось выдержать взятый тон; внешнее безразличие было сломлено самим присутствием Матера, его огромными, неловкими руками, когда-то такими нежными, надежными руками друга.
– Ох, прости меня, – сказала она. – Мне и раньше приходилось извиняться, верно? Что еще я могу… Я произнесла бы те же самые слова, опрокинув твой кофе, и мне приходится повторять их теперь, когда погибли люди. Просто нет других слов – правда? – которые бы лучше могли это выразить. Все получилось не так; я думала, все всем ясно. А у меня ничего не вышло. Я не хотела, совсем не хотела причинить тебе неприятности. Теперь, наверное, Комиссар…
– Она заплакала без слез, словно замерзли слезные протоки.
Он сказал:
– Меня собираются повысить в должности. Не знаю за что. Мне-то кажется, я только запутал это дело. – И он добавил тихо и умоляюще, наклонившись к ней через проход купе: – Мы могли бы пожениться – сразу же, хотя, я думаю, если ты теперь не захочешь, ты будешь права. Тебе собираются дать премию.
Это было все равно что явиться к директору театра за увольнением, а вместо этого узнать о повышении зарплаты или о получении роли со словами, но ведь так никогда не бывает на самом деле. Она смотрела на него, не произнося ни слова.
– Конечно, – мрачно продолжал он, – ты теперь будешь героем дня. Ведь ты предотвратила войну. Я понимаю, я сглупил, я тебе не поверил. Это настоящий провал. Я ведь думал, я всегда буду доверять… Мы уже нашли достаточно доказательств того, о чем ты мне говорила, а я не поверил. Ультиматум они теперь должны отозвать. У них выбора нет. – И добавил, с глубочайшей ненавистью ко всякой шумихе: – Это станет сенсацией века.
Теперь он молчал, откинувшись на спинку сиденья, с лицом, отяжелевшим от горя.