Нагльфар в океане времени
Шрифт:
«Наука. При чем тут наука? Вот народ, — сказал человек, сидевший на штабеле, — вместо того чтобы работать, понимаешь, пользу приносить, шляются по дворам, распространяют суеверия!»
«Товарищ дорогой, — сказал жалобно продавец будущего, — что ж делать-то? Жрать-то надо».
«М-да. — Человек в синих галифе тяжело вздохнул, глядя вслед прорицателю, удалявшемуся к воротам. — Наследие старого мира!»
Пора наконец сказать о нем несколько слов.
Пора представить читателям того, чью память нам хотелось бы сохранить, кто любил сидеть на штабеле в углу двора и рассказывать, как мальчонкой он пас скотину и не мог, подобно нам, учиться в школе, петь пионерские песни и шагать под стук барабана; пора сказать об изжеванном жизнью человеке в железных очках, с хромой ногой и боевым орденом. Об авторе письма.
Прежде всего следует решительно отмести такие выражения, как стукач и тому подобное. Стукач алчет получить свои
И вот тут-то гнусная жизнь ловила его на слове. Какой такой фронт? Само это выражение в те годы уже звучало анахронизмом. Писатель отстал от времени. Алый кумач знамен, под которыми он маршировал — как ему казалось, в первой шеренге, — выцвел, а он не хотел этого замечать. В этом была его трагедия, его роковая ошибка.
Он любил повторять строки популярной песни двадцатых годов, написанные его собратом по перу, соратником в идейных боях: «Только тот наших дней не мельче, только тот на нашем пути, кто умеет за каждой мелочью Революцию Мировую найти». Умение искать и находить революцию в каждом углу, столь ценимое борцами его призыва, катастрофически вымирало. Мелочи остались, а то, что давало им высшую санкцию, постепенно ушло в легендарное прошлое. Будущее ушло в прошлое, не успев наступить. Процесс измельчания поразил самую субстанцию времени. Великое учение о борьбе мирового зла с мировым добром обязывало бойца литературного фронта давать всему принципиальную классовую оценку, но беспринципной оказалась сама жизнь.
«Наш паровоз, вперед лети. В коммуне остановка!» Вот еще одна мелодия тех славных, дымных лет. Теперь у писателя было такое чувство, как будто паровоз умчался, дудя и гремя колесами, и увез за собой весь поезд, — а он остался на тухлом полустанке. Кто были люди, жившие в доме? Ни то ни се, не угнетатели, но и не угнетенные, не рабочие, не крестьяне, не буржуазия, этих людей вообще нельзя было отнести ни к какому классу, великое революционное учение их не предусмотрело. А вернее сказать, они все относились к одному, неведомо откуда взявшемуся, безымянному классу, разбухшему, как трясина, в которую постепенно съехали и остатки эксплуататорских классов, и трудящиеся, и вообще все. Чем эти люди занимались, неизвестно: где-то служили, кем-то числились, а проще сказать, коптили небо и, конечно, были благоприятной питательной средой для развития враждебных и чуждых настроений. Словом, вся жизнь, окружавшая писателя, выглядела каким-то вывихом и насмешкой над великой идеей. Эту идею не смогли сломить ни полчища мировой буржуазии, ни белая армия, ни предатели и оппортунисты в рядах самого рабочего класса. А теперь она ничего не могла поделать с плесенью быта.
49. Литературные мечтания
Кто знает, быть может, он так бы и жил в родной деревне. Так бы и состарился, заглох в безвестности, как глохли тысячи народных талантов, и никогда не стал бы писателем, если бы его не сорвал и понес, как на крыльях, вихрь головокружительных слов. Революция дала ему все. Революция — можно сказать и так — отняла у него все. Он вернулся с врангелевского фронта контуженый, стуча костылями, с орденом на полуистлевшей гимнастерке. Немного времени спустя в одном из небольших южных городов увидело свет его первое, главное, лучшее и единственное произведение, поэма «Путь батрака». Он стал председателем комфракции, секретарем ячейки, был рекомендован в секретариат правления, выдвинут в бюро и, наконец, откомандирован в столицу. Жил в пригороде, снимал угол у какой-то старухи из бывших. И целое десятилетие прошло в дискуссиях, заседаниях, обсуждениях, разоблачении ошибок, решительном отмежевании от классово чуждых элементов, выработке программ и вынесении резолюций. Писатель примкнул к одной из самых боевых групп. Рядом с другими громкими именами (где они теперь?) его подпись стояла под «Платформой крестьянско-бедняц-ких писателей».
В третий раз — после Вергилия и восемнадцатого века — пасторальная тема постучалась в высокие резные двери изящной словесности, на сей раз ударив корявым мужицким кулаком. Центральная мысль платформы была та, что, во-первых, крестьянскую литературу должны создавать сами крестьяне. Во-вторых, революционный пролетариат выполняет свою историческую задачу не один, а в союзе с беднейшим крестьянством при нейтрализации середняка. Следовательно, и пролетарская литература должна существовать не сама по себе, а в союзе с бедняцкой литературой, той литературой, которую будут создавать беднейшие слои крестьянства при нейтрализации литературы, выражающей интересы середняка; кулацкая же литература должна быть сметена.
Вот цитата из этого документа, разысканного нами с немалым трудом:
«Целый ряд товарищей, якобы товарищей, сделавших в области литературной политики целый ряд ошибок и проводивших правоку-лацкую линию, еще не отказались от нее. Комфракция крестьянско-бедняцких писателей опирается на массовое движение сознательных деревенских низов. Мы обязаны помнить указание вождей мирового пролетариата о том, что господствующие идеи какого-либо времени всегда являлись только идеями господствующего класса. Так, в период господства феодализма идеи были феодальными, а в период господства буржуазии — буржуазными. В условиях, когда к власти пришел пролетариат в союзе с беднейшим крестьянством и батрачеством, идеи могут быть только пролетарскими, крестьянско-бедняцкими и батрацкими. Спрашивается: как же можно в условиях господства пролетариата и беднейших слоев крестьянства мириться с наступлением непролетарской и небедняцкой идеологии? Наш ответ один: смертельный бой!»
Манифест был принят на общем собрании участников платформы, собрание завершилось пением «Интернационала» и бедняцкого гимна «Долго в цепях нас держали». Но когда боевые соратники, сокрушив врагов и овладев вершинами теории, приступили наконец к созданию монументальных произведений крестьянской литературы, случилось непредвиденное, литературные фракции и организации были все разом отменены. Это произошло в начале следующего десятилетия, на переломе тридцатых годов, и, как всегда бывает, сперва никто не заметил, что наступила другая эпоха. В новом и едином творческом союзе для писателя, борца за победу мировой революции, не нашлось достойного места. Люди темного происхождения, выходцы из мелкобуржуазной среды оттеснили его. Якобы пролетарские писатели, а на самом деле кто? Один учился в гимназии, у другого отец раввин. Между тем время шло, сгинули один за другим и эти люди. Все сгинули, и враги, и бывшие друзья, которые тоже оказались врагами, ибо всякая слишком последовательная ортодоксия сама в конце концов становится ересью. И вот оказалось, что они унесли с собой что-то необыкновенно важное. Ах, дело было не в бедняцкой литературе, он о ней теперь и не вспоминал. Это «что-то», чему было трудно подыскать название, было революцией, молодостью, борьбой, красными косынками девушек, ночными бдениями над трудами вождей мирового пролетариата, внезапным ливнем над Москвой.
Никакими формулировками невозможно было объяснить это чувство растерянности и обмана. Как будто ты ехал в вагоне с замечательным спутником, душевным человеком, подружился, доверился, открыл ему всего себя, вместе выпили, на станции вышел покурить на перрон, вернулся — а друга и след простыл, и вместе с ним исчез чемодан и все документы. Писателю казалось, что его обманула и ограбила сама жизнь. Не то чтобы он разочаровался в светлых идеалах, перестал верить в то, чему служил всю жизнь, в братство и вызволение угнетенных. Терпение, говорил он себе, новый мир строится в муках, но он строится, доказательства налицо: разве можно сравнить сегодняшнюю жизнь с той старой, темной, несправедливой жизнью? Но странное дело: нищее деревенское детство уже не казалось ему проклятым и нищим, он вспоминал запахи дыма, навоза, свежескошенной травы, мычанье коров на закате, и это детство и начало юности вопреки всему казались почти прекрасными. В эти минуты он чувствовал, что он был выше, лучше, талантливей и богаче того, кем он стал. Жизнь обманула его. Он так много ждал от нее! Но теперь ничего этого уже не вернешь. Ладно, сказал он себе. Надо работать.
Сидя в углу двора, он задумчиво разминал пальцами папиросу, пока весь табак не просыпался на землю. Писатель скомкал гильзу и отшвырнул ее прочь. Слушатели разошлись.
Время шло, и возраст давал себя знать, не только его собственный возраст, но и высший возраст страны, испытавшей бурное и кратковременное обновление — нечто вроде операции пересадки семенников. Все это было непросто, во всем этом легко было запутаться. В частности, не так просто было освоить новое толкование интернационализма. Наш паровоз, вперед лети! Революция продолжалась, но ее поезд сворачивал на Восток. В новых условиях борьбы классовый подход было необходимо дополнить национальным. Враги маскировались. Национальный подход приобретал новое революционное содержание. Существовали революционные нации — пролетарские и кресть-янско-бедняцкие; существовали нации реакционные, буржуазные и эксплуататорские; против недооценки этого факта предупреждали и Маркс, и Ленин. Писатель продолжал борьбу. Ненавидимый жильцами, неизменно вызывавший кривое передергивание лица у нашего управдома Семена Кузьмича, он яростно трудился по ночам, листал книги и находил цитаты, вынашивал новые замыслы, писал и много раз переписывал написанное. Его жена, простая женщина, никогда не понимавшая, чем он занят, ушла от него. Соседка, работавшая санитаркой в больнице, прибирала его комнату. Изредка она делила с ним постель.