Награде не подлежит
Шрифт:
И пошла жизнь. Пролетела уже.
Одно время ударился он с тоски и безысходности в пьянство. Пил смертно. Но устоял на ногах, не пропил себя. Медленно выходил на поверхность жизни, как с большой глубины поднимался, с «выдержками», и алкоголь, как кессонка, не свалил его. Шофером стал первого класса. Видать, рассказы Лукича в госпитале оставили в душе след, и поманили Костю дороги. С Лукичом так и не довелось увидеться. Поначалу все откладывал, думал — успеется, а когда наконец решил навестить старого шофера, Лукича уже не стало — снесли на погост. До сих пор не может простить себе этого Константин Федотович. Ведь рядом жили, каких-то полсотни километров!
Исколесил он всю Сибирь. И в дальних рейсах глядя на землю свою родную, понял — жить надо! А был, был случай, когда
Усыпанная — листа не видно! — цвела черемуха, и хмельной горько-сладкий чад стоял в логу. В холодной белой накипи красовалась природа. Было зябко — когда цветет черемуха, всегда холодает. Как он удержался тогда! По самому краешку пропасти прошел, но устоял.
Дублетом саданул в голубое высокое небо, и долго осыпался черемуховый цвет ему на голову. И если бы кто увидел со стороны, подумал бы, что седеет он на глазах. А он и впрямь с той поры седеть стал, будто прикипели к волосам белые черемуховые лепестки.
Долго лежал он пластом на весенней земле, набираясь сил для новой жизни. Дал твердый зарок тогда — будет жить! За погибших. Они не простили бы ему, что кинул жизнь псу под хвост. Лубенцов сказал бы: «Трус!» А мичман отвернулся бы навсегда. Наложить руки на себя легче, чем по жизни пройти. Тут надо мужество, может большее, чем на войне...
А может, и мысль о племянниках-сиротах удержала? К тому времени внезапно умер брат, и надо было помогать Римме поднимать ребятишек. Забылась неприязнь к ней, да и Римма совсем другой стала — утишилась, перебесилась. Выучил племяшей, школу не дал бросить, поставил на ноги. И сам заочно кончил автодорожный институт, механиком автобазы стал, потом и директором. «Ты прислонись к людям, они помогут, всем миром подопрут. Без людей беда, паря, хушь в бою, хушь в жизни», — не раз вспоминал он слова Лукича. И прислонился он к людям. Работал яростно, до изнеможения, как под водой когда-то. А вечерами или учился или читал. Пристрастился к книгам, библиотеку собрал. В госпитале, когда он второй раз лежал, был них в палате тяжелораненый разведчик. Владлен. Уже год после войны валялся. Бывший студент-юрист. Он в госпитале учебниками обложился и говорил, что как на ноги врачи поставят, так в институт пойдет, учебу заканчивать. И повторял разведчик-студент: «Гибнут не уставшие, гибнут остановившиеся. Главное, от ветра голову не отворачивать». И Костя запомнил это крепко. Сцепив зубы, шел к своей цели, превозмогая отчаяние и боль одиночества. И — уцелел в движении. И понял: человек может гораздо больше, чем сам думает... Константин Федотович прикурил сигарету от сигареты. Опять вспомнил про справку. Тогда, в юности, он, конечно, с удовольствием навесил бы медаль на грудь. Ну нет так нет! Раз не положено, то чего и думать об этом. Можно и без медали. Не ради наград делал он свое дело на войне.
Но на сердце был горький осадок. Вспомнил, как однажды брат, в первые дни еще после демобилизации, спросил: «А чего ордена-то не наденешь!» «Нет их у меня». Брат не поверил: «Как нету! Такие муки вытерпел — и нету?» «Нету». «А я думал, у тебя вся грудь... На дно же морское лазил. Шутка сказать! — И, сожалеюще вздохнув, признался: — Уж больно мне хотелось твоими орденами похвастать. Утереть кое-кому нос. А то тут некоторые хвастают своими братовьями-фронтовиками»...
...В десять утра Константин Федотович стоял на новой площади и ждал открытия памятника павшим. Высокий, еще по-молодому стройный и подтянутый, тщательно выбритый, в белой свежей рубашке и в строгом темном костюме, с плащом через руку, с непокрытой седой головой, он выделялся среди возбужденной и праздничной толпы. Его тонкое интеллигентное лицо со светлыми, всегда таившими грусть глазами было задумчивым и сосредоточенным. Перед памятником, закрытым еще белым покрывалом, строились пионеры, в руках у них были горшочки с цветами. Парни и девчата постарше, в джинсах, стройные, красивые, спортивного типа, держали в руках венки. Сбоку памятника расположился духовой оркестр во главе с низеньким рыхлым дирижером, у которого на пиджаке сияло несколько солдатских медалей.
Пожилых, пришедших на открытие памятника, было мало — только кое-где стояли в толпе люди с орденами и медалями, больше было молодежи и среднего возраста людей, тех, кто войны не видел, кто знает о ней по фильмам, книгам, по школьной программе. «Помолодел город, — думал Константин Федотович. — Новая поросль вымахала».
Всеми приготовлениями к торжествам распоряжался молоденький подвижный лейтенант.
— Товарищи ветераны, просим вас занять почетные места! — в алюминиевый рупор объявлял он. — Пожалуйста, побыстрее. Проходите к памятнику.
Седые мужчины и женщины, смущенно улыбаясь, вытаскивались бочком из толпы, в одиночку или кучками шли к подножью памятника.
— Товарищи ветераны, прошу вас, прошу! — с вежливой настойчивостью повторял лейтенант.
Константин Федотович не считал себя ветераном. Однажды к нему на дом пришли пионеры. «Дяденька, у вас в квартире есть ветераны Великой Отечественной войны?» — вежливым голосом произнесла заученную фразу девочка с косичками, чистенькая, аккуратненькая, деловитая. «Нет», — ответил он, и только когда пионеры ушли, вдруг осознал, что ведь он — ветеран. И с облегчением подумал: как хорошо, что хоть и бессознательно, но ответил очень удачно. Дети — они любят героев, ордена на груди, рассказы о сражениях. Чем бы он мог доказать им, что был на войне? Но потом почему-то было нехорошо на сердце, и весь день обидно щемило в груди...
Лейтенант продолжал искать в толпе ветеранов и приглашал их к почетному месту. Небольшая группа начальства, стоявшая возле памятника, дружескими возгласами и взмахом руки приветствовала подходивших фронтовиков, здоровалась, поздравляла с Днем Победы. Все они были моложе седых ветеранов, у всех у них были черные шляпы-котелки и одинакового покроя темно-серые плащи.
Среди толпы на тротуаре, неподалеку от Константина Федотовича, стояла старушка в черном, видавшем виды мужском пиджаке и держала в сморщенной высохшей руке фотокарточку молодого парня. Фотография была довоенной, пожелтевшей. С нее, беззаботно улыбаясь, смотрел на мир форсистый паренек с ромашкой за ремешком сдвинутой на затылок фуражки. Он был еще не острижен, еще чуб не скатился мягкой волной под машинкой армейского парикмахера на призывном пункте, еще не успел он и силой налиться — подбородок нежный и тонкий. Видать, последняя перед призывом фотография и последняя в жизни.
Старушка молча показывала фотокарточку ветеранам, они вглядывались, вспоминающе морща лоб, извинительно пожимали плечами, отводили глаза от скорбно-спрашивающего взгляда выцветших глаз старушки. Константин Федотович сказал: «Прости, мать, не встречал» — и тоже отвел глаза, будто в чем-то виноватый.
— Бабуся, бабуся, не мешай, милая! — отодвинул ее в сторону лейтенант, энергично освобождая место для шествия колонны.
Стало накрапывать. Капли дождя ударяли в потертый пиджак старушки, пятнали его, влажно рябили материал. Константин Федотович поднял воротник плаща и пожалел, что не надел кожаной фуражки. Он поискал глазами укрытие и встал под голый еще тополь — все какая-никакая защита.
Дирижер взмахнул рукой, и грянул марш. Под этот марш кто-то разрезал ленточку, и покрывало медленно сползло, обнажив серую бетонную стелу, из которой выступали высеченные жесткие солдатские лица в касках. Они сурово смотрели каменным взглядом, будто спрашивая оттуда, издалека, помнят ли их, знают ли, как было трудно им, не даром ли все это было?
Седая женщина в орденах поднесла факел к железной воронке, и вспыхнул Вечный огонь. Все затихли, не спуская глаз с газового пламени.
Кто-то зычным, хорошо поставленным голосом читал речь, и усиленные микрофоном слова властвовали над площадью, над народом. Константин Федотович смотрел на старушку, которая тянула шею и, высвободив из-под черного, в горошек, платка дряблое большое ухо, старалась расслышать, о чем речь. Она прижимала к груди фотокарточку, возможно, единственную ее реликвию. Константин Федотович вспомнил тот далекий победный день и старика с чайником бражки, у которого сгорел сын-танкист, «преклоняя город Кенигсберг».