Награде не подлежит
Шрифт:
Костя тяжело поднялся по трапу. Скафандр, потеряв плавучесть, гнул книзу. Торопливо застучал ключ по ганкам манишки — Димка отворачивал шлем, а Игорь укладывал в бухту шланг-сигнал.
Димка снял с него шлем, взопревшую Костину голову обдало морозным ветром, и сразу же заложило уши от стрельбы зениток и пулеметных очередей. Все миноносцы, все сопки ощетинились огнем. Костя вертел головой, стараясь увидеть немецкие самолеты. Серое низкое небо вспухало частыми белыми облачками разрывов.
— Отогнали! — с нервным смешком сказал Димка. Костя и сам уже понял, что стреляли вслед, для острастки.
— Пронесло. — Мичман, все еще поглядывая на небо, принялся укладывать телефон. — Выходи, чего стоишь!
Костя перевалил через фальшборт ноги в тяжелых со свинцовой подошвой галошах, встал на палубу бота. Ах, как хорошо выйти из сумрака воды и вдохнуть живого воздуху после пахнущего резиной, мертвого, сжатого в баллонах, дистиллированного! Об этом знают только водолазы.
Костя огляделся. Спокойный залив отливал стылой блеклой синевой, лобастые, заснеженные сопки угрюмо подсунулись к берегу, миноносцы, будто врезанные в стеклянную гладь воды, маячили посреди залива, «морской охотник» на малых оборотах удалялся в сторону моря — тащил торпеду на расстрел.
Стрельба зениток прекратилась. Будто и не было никакого налета. Тихо-мирно все.
— Ну дали ему! — нервно всхохотнул Димка. — Долго помнить будет.
— Дали-то дали, а ушел, гад! — сокрушенно покачал головой мичман. — Вывернулся из-за сопки, как из-под земли. И всего один. Псих какой-то. Ушел, гад! — повторил, а сам с тревогой всматривался в лицо Кости.
Дергушин, Хохлов и мичман взялись за резиновый фланец водолазной рубахи и под возбужденно-веселый крик Дергушина: «Раз, два, три!» растянули ворот, и Костя выскочил из скафандра по пояс. Когда сел на бухту шланга, чтобы стянули рубаху с ног, у него вдруг закружилась голова и тягостно потянуло в груди, будто вот-вот стошнит.
— Ты чего? — тревожно спросил мичман, и светло-голубые глаза его заострились.
— Ничего, — с придыханием ответил Костя, но его уже окатило холодом в предчувствии беды.
Бесконечно огромный мир потерял свою устойчивость, покачивался, стыло мерцал, бесстрастно-сторонний, чужой, в лучах какого-то необъяснимого света, неизвестно откуда исходящего.
— Чего не заводишь! — закричал мичман на старшину, катера. Тот стоял, прислонившись плечом к рубке, и глазел на водолаза. — Заводи!
— Куда теперь торопиться-то? Не к теще на блины, — хмыкнул старшина.
— Заводи, говорю! Немедленно! Старшина кинулся в рубку.
— Ну что? Как?
Мичман испытующе заглядывал в глаза, и Костя видел, как побледнело вечно красное, нахлестанное ветрами лицо мичмана, видел, с каким испугом смотрели на него Хохлов и Дергушин. Костя хотел было беспечно улыбнуться в ответ, но не успел. Дикая боль полоснула по ногам, пронзила от паха до самых кончиков пальцев на ногах, и он, глухо охнув, задохнулся от жгучей рези. Дневной мир пошел темными кругами.
— Реутов! Реутов!
Голос мичмана слабо пробивался сквозь шум в голове, как сквозь огромную толщу воды. Костя был на дне горячей боли.
Не успевший выйти из крови азот «вскипел» и рвал Косте кровеносные сосуды. В глазах стоял багровый туман. Казалось, режут тело чем-то раскаленным. Он кричал, со стоном всхлебывая воздух. Казалось, он чувствовал, как под кожей вспухают и лопаются пузырьки, отдирая кожу от мяса. Он то терял сознание, погружаясь в красную зыбкую тьму, то пробивался сквозь болевую пелену, будто выныривал, и тогда слышал, как мичман горестно повторял:
— Не хватило выдержки! Не дал этот гад — прилетел! И не сбили ведь, не сбили! Мазилы!
И прежде чем совсем потерять сознание, прежде чем хлынула в голову горячая тьма, Костя успел подумать, что выдержка оказалась мала — «юнкерс» не дал досидеть.
Водолазы подхватили Костю и понесли в кубрик. Он стонал в беспамятстве, и ноги его безвольно волоклись по сырой палубе.
Его уложили на рундук в кормовом кубрике. Хохлов и Дергушин в растерянности стояли над другом, бессильные чем-либо помочь. Мичман кинулся в рулевую рубку и крикнул старшине катера:
— В Мурманск! Полный ход!
И произнес страшное для водолаза слово.
— Кессонка.
Сутки пробыл Костя в рекомпрессионной камере спасательного судна «Святогор». Ему давали двойное давление, чтобы растворить в крови азот, и медленно «выводили на поверхность», но не помогло. Слишком долго шел водолазный бот по заливу, и пока добрались до базы на Дровяном, разрушительная работа кессонной болезни обрекла Костю на неподвижность.
С парализованной нижней частью туловища, с синяками и кровоподтеками на теле от лопнувших сосудов, будто после жестокого избиения, он был доставлен в мурманский госпиталь.
Рядом с Костей лежал пожилой шофер санбата.
Укороченные, забинтованные руки покоились у него на груди. Костя знал, что он вез раненых с передовой и попал под бомбежку. Осколками посекло руки, кабина стала, как решето, но все же пригнал он полуторку в санбат. И теперь руки с отнятыми кистями неподвижно покоились у него на груди, как два спеленатых младенца.
Косте шофер казался стариком из-за рыжих усов и седины на висках, хотя было ему только под сорок. Родом он был с Алтая, и это сразу сблизило их. Оказалось, что оба из-под Бийска и села их всего в полусотне километрах одно от другого. «Ты гли-ко! Ну ты гли-ко! — дивился шофер. — Вот земляк дак земляк! Почти с одного двора. Да я ваше село-то наскрозь знаю. Я по Чуйскому-то тракту тыщи верст намотал, и кажный раз через ваше село еду, бывало. Ты гли-ка чо деется! Ну прям в самую точку земляк!»
Палата с завистливой радостью глядела на них. «Повезло, — говорили. — Вы тут вдвоем-то быстро с хворями справитесь. Земляк на войне родней матери». Шофера величали Митрофаном Лукичом, но палата его звала просто Лукич, сразу и безоговорочно признав его старшинство. Костя подавал ему пить, кормил с ложки, когда нянечке некогда было — их разделяла только тумбочка.
За Лукичом лежал молодой парень с красивым и хмурым лицом. О нем было известно только то, что он из штрафного батальона и штурмовал Муста-Тунтури. На вопросы он не отвечал или резко обрывал, кто лез к нему с разговорами. Ранен был он в обе ноги, и на правой ему отняли ступню. Штрафник нюхал сам себя, брезгливо морщился: «Трупом пахну». «Человек, он — не цветок на клумбе, чтоб ароматами пахнуть, — отвечал Лукич. — Он больше потом воняет».