Налегке
Шрифт:
Уж такой он был. Хотите верьте, хотите нет, а только такого убежденного врага кварцевых разработок, каким после этого сделался Том Кварц, вы никогда среди кошек не встретите! Со временем он снова стал спускаться в шахты, — вот когда вы подивились бы его уму! Только мы начнем взрывать, чуть фитилек затрещит, он уже на нас глядит — дескать, вы уж меня извините, я пойду, — и с невероятным проворством вон из шахты, да на дерево! Скажете, ум? Нет, не ум, а чистое вдохновение!
— Что и говорить, мистер Бейкер, — сказал я, — предубеждение вашего кота против кварцевой добычи поистине поразительно, в особенности если вспомнить, каким образом оно сложилось. Но неужели вам так и не удалось перебороть в нем этот предрассудок?
— Какое там! Уж коли Том Кварц на чем уперся — конец: вы его хоть три миллиона раз взрывайте на воздух — все равно уже не выбьешь у него этого злосчастного предубеждения против кварцевых разработок.
Никогда не забуду лица Бейкера, сиявшего гордостью и любовью, когда он распространялся о непреклонном характере своего смиренного друга давно минувших дней.
Прошло уже два месяца, а мы так и не напали на карман. Мы снимали пробы по всем склонам,
Куда только не забирались мы в наших странствиях! Я мог бы дать читателю красочное описание гигантских деревьев и всевозможных чудес Йосемитской долины, но читатель не причинил мне ни малейшего зла, за что же мне его мучить? Пусть менее щепетильные путешественники терзают его — тогда он, быть может, помянет меня добрым словом. За неимением прочих добродетелей, буду хотя бы милосерден.
ГЛАВА XXI
49
Сандвичевы (Гавайские) острова во второй половине XIX века были конституционной монархией. В 1893 году там была провозглашена «республика», а в 1897 году ее временное правительство подписало соглашение о присоединении Гавайев к США на правах «территории». В марте 1959 года Гавайи превращены в 50-й штат.
После трехмесячной отлучки я вновь оказался в Сан-Франциско без единого цента в кармане. Когда мне уже положительно негде стало занимать (в вечерних газетах не было вакансий, а я настолько уже опустился и обленился, что в утренней газете работать не хотел), я сделался сан-францискским корреспондентом газеты «Энтерпрайз» и к концу пятого месяца рассчитался с долгами, но зато к самой работе утратил всякий интерес, ибо корреспонденции приходилось поставлять ежедневно, без отдыха и передышки, что мне несказанно надоело. Я снова жаждал смены впечатлений. Бродяжнический инстинкт овладел мной. Судьба мне улыбнулась, и я получил новую и чрезвычайно заманчивую работу. Надлежало ехать на Сандвичевы острова и оттуда написать несколько корреспонденций в «Юнион», издаваемую в Сакраменто. Эта отличная газета славилась щедростью по отношению к своим работникам.
Мы отплыли на винтовом пароходе «Аякс» в середине зимы. Так, во всяком случае, называлось это время года в календаре. Если же судить по погоде, то это было нечто среднее между весной и летом. А через шесть дней после того, как мы покинули порт, наступило просто-напросто лето. Нас было около тридцати пассажиров, среди прочих — неунывающий малый по фамилии Уильямс и три старых, насквозь просоленных капитана, возвращавшихся на свои китобойные суда. Капитаны сутки напролет резались в карты в курительной, поглощали, ничуть не хмелея, умопомрачительное количество неразбавленного виски и казались мне самыми счастливыми людьми, каких довелось мне видеть на своем веку. И был там еще «старый адмирал», отставной капитан китобойного судна. Адмирал — взрывчатая смесь из ветра, грома, молнии и проникновеннейшего сквернословия — обладал вместе с тем душой нежной, как у семнадцатилетней девушки. Это был оглушительный, рвущий и мечущий, всеопустошающий тайфун, от которого трепетал океан, но где-то в самой сердцевине этого вихря было безмятежное пристанище, где всякий мог чувствовать себя в покое и безопасности. Знать адмирала — значило любить его; когда кто-нибудь из его друзей попадал вдруг в беду, адмирал принимался ругать его на чем свет стоит; но адмиральская брань подчас доставляла бедняге больше облегчения, чем если бы кто другой — менее горячая душа — стал бы за него молиться.
Никто ни до, ни после него не носил звания адмирала с большим правом, чем он, ибо пожаловано оно ему было стихийно, без всякого участия бюрократической машины, доброй волей самого народа — народа Сандвичевых островов. В это звание народ вложил всю свою любовь и уважение к старому моряку, все свое восхищение его истинными достоинствами. В доказательство же того, что звание это — не звук пустой, было решено учредить особый вымпел, который поднимали лишь для него одного, когда он приезжал и уезжал с островов. И с той поры стоило появиться его судну близ гавани или, напротив, сняться с якоря, как над зданием парламента взвивался вымпел адмирала и люди почтительно обнажали голову.
И при всем том этот человек ни разу в своей жизни ни из одной пушки не выстрелил и ни в одном бою не сражался. Когда я с ним познакомился на борту «Аякса», ему было семьдесят два года, из них больше шестидесяти он бороздил соленые просторы морей. Шестнадцать лет он водил китобойное судно из гавани Гонолулу, еще шестнадцать — был
За два года до нашего знакомства, скопив немного денег, он бросил работать и поклялся страшной девятиэтажной клятвой, что впредь «и нюхать соленую воду не станет до самой смерти». Клятву эту он добросовестно сдержал. То есть это он считал, что держит ее, и было бы более чем неосторожно хотя бы и в мягкой форме намекнуть ему, что те одиннадцать рейсов, которые он проделал в качестве пассажира за два года своей «отставки», больше вязались с духом, нежели с буквой его клятвы.
У адмирала была одна определенная и несколько узкая линия поведения во всех случаях, когда он набредал на драку, — он пробивался в самую гущу ее и, нимало не интересуясь, на чьей стороне правда, вставал на защиту более слабого противника. Поэтому-то он непременно присутствовал на процессах самых отпетых преступников, где терроризировал присяжных, жестами показывая, что он с ними сделает, если они попадутся ему вне залы суда. По той же причине все затравленные кошки и подвергнувшиеся остракизму собаки доверчиво искали прибежища под его стулом в тяжелые минуты своей жизни. Вначале он был самым бешеным и кровожадным федералистом из всех, кого осеняло знамя Соединенных Штатов Америки. Но как только северные войска стали теснить южан, он встал под знамена последних и с той поры до самого конца оставался непреклонным и воинствующим конфедератом.
Ни один мужчина и ни одна женщина даже не питали такой яростной ненависти к зеленому змию, как адмирал, — он без устали громил пьянство, призывая всех, равно знакомых и незнакомых, пить с оглядкой. Горе, однако, тому, кто в простоте душевной осмелился бы намекнуть, что сам адмирал, проглотивший за наш рейс девять галлонов неразбавленного виски, несколько отступает от принципа строгого и полного воздержания, — шквальным ураганом адмиральского гнева его зашвырнуло бы на самый край света. Не подумайте, однако, что виски это когда-либо бросалось ему в голову или в ноги, — ничуть! Несмотря на всю свою емкость, он не мог вместить в себя столько виски, сколько было нужно ему, чтобы охмелеть. С утра, перед тем как одеться, он выпивал налитый до краев стакан виски, чтобы «прочистить трюм», как он выражался. Второй он выпивал уже почти одетый, «чтобы обрести равновесие и определиться». Затем он брился и надевал свежую сорочку, после чего с жаром читал «Отче наш» столь оглушительным басом, что сотрясалось все судно до самого кильсона, а в кают-компании приходилось на время прекращать разговор. На этой стадии он неминуемо оказывался либо «с дифферентом на нос», либо «с дифферентом на корму», либо «давал крен на левый (или на правый) борт» и выпивал еще стаканчик, дабы «поставить себя на ровный киль, чтоб слушаться руля и не ложиться на другой галс при каждом порыве ветра». Тут уже распахивалась дверь его покоев, и солнечный багровый диск его лица благодушно озарял мужчин, женщин и детей. Его громоподобное «здорово, братцы!» могло бы поднять мертвых из гроба и приблизить час их воскресения. Затем из каюты показывалась уже вся его живописная и представительная фигура. Крепкий и осанистый, без единого седого волоса, он появлялся в мягкой шляпе с очень широкими полями, в полуморяцком облачении из темно-синей фланели, широкого, просторного покроя, с солидной манишкой и огромнейшим черным шелковым галстуком, повязанным морским узлом, с тяжелой цепочкой с брелоками, свисающими из кармашка для часов; ноги его внушали священный трепет, а рука была подобна «деснице провидения», как говорили его братья-китобойцы; рукава и манжеты, засученные по случаю теплой погоды до локтей, обнажали волосатые руки, испещренные красными и синими якорями, парусниками и богинями свободы, вытатуированными на них тушью. Все эти детали, впрочем, имеют лишь второстепенное значение; лицо его — вот что было магнитом, который притягивал к себе взоры. Это был знойный диск, который упорно сиял сквозь обветренную маску цвета красного дерева, усеянную бородавками, изборожденную шрамами и украшенную свежими следами порезов от бритья; веселые глаза под косматыми бровями глядели на свет божий из-за носа — огромного одинокого кряжа, от которого волнами расходились необъятные массивы щек. У ног его увивался кумир его холостяцкого сердца — терьер Фэн, ростом не больше белки. Значительную часть дня адмирал с материнской заботливостью ухаживал за собачкой и лечил ее от сотни недугов, существовавших лишь в воображении ее хозяина.
Газетами адмирал не интересовался, а если когда и читал их, не верил ни одному слову. Он ничего не читал и ничему не верил, кроме «Старой Гвардии» — журнала конфедератов, выходившего в Нью-Йорке. Он держал при себе с дюжину номеров этого журнала и всякий раз, когда требовалась какая-нибудь справка, обращался к ним. А если там не удавалось почерпнуть нужных сведений, прибегал к своей щедрой фантазии, изобретая факты, даты и все, что ему требовалось для подкрепления своих доводов, — поэтому спорить с ним бывало довольно сложно. Стоило ему лишь свернуть в сторону от фактов и заняться изобретением истории, как обезоруженному противнику приходилось сдаваться. Правда, каждый, выслушивая сии исторические арабески, невольно позволял себе хотя бы минутную вспышку негодования, — ну, да адмиралу только того и нужно было. Он был страстный охотник до политических споров и, если никто такого спора не затевал, брал инициативу в свои руки. Уже на третьей своей реплике он начинал воодушевляться, к концу пятой минуты поднимался ураган, а через пятнадцать минут никого из его аудитории уже не было и разбушевавшийся старик оставался один в курительной, стучал кулаком по столу, расшвыривал ногой стулья, изрыгал страшные проклятия своим трубным голосом. Дошло в конце концов до того, что пассажиры, еще издали приметив подозрительный огонек в глазах адмирала, молча и дружно расходились — только бы не встречаться с ним в этот момент; и старик разбивал свой одинокий бивуак на опустевшем поле битвы.