Налегке
Шрифт:
— Вот это я понимаю! Скорей доставай полотенце!
Штукатурки, обвалившейся в тот день с потолков Сан-Франциско, хватило бы, чтобы покрыть несколько акров земли. Еще долгое время после землетрясения можно было видеть, как возле какого-нибудь здания кучками собирались люди, глазея и указывая пальцем на извилистые трещины в стене, которые тянулись от крыши до самой земли. На одном доме с крыши сорвало три трубы и перевернуло их таким образом, что они совершенно закрыли дымоход. На какой-то улице в самой середине мостовой образовалась трещина в сто футов длиной и шесть дюймов шириною; она сейчас же захлопнулась с такой силой, что на месте ее возник узенький холмик, наподобие могильного. Некая дама, сидя в своей качающейся и содрогающейся гостиной, увидала, как потолок в одном месте отошел от стены, сомкнулся с ней, разомкнулся и еще раз сомкнулся, обронив при этом на пол кусок кирпича, словно зуб. Дама эта терпеть не могла никаких глупостей, она тут же встала и вышла из комнаты. Другая дама, спускаясь по лестнице, с удивлением обнаружила, что бронзовый Геркулес наклонился вперед на своем пьедестале, как будто собираясь нанести ей удар своей палицей.
В одной из церквей после первого толчка обвалились три большие органные трубы. Священник только было воздел руки, заканчивая службу, но, взглянув наверх, задумчиво произнес:
— Однако на сей раз обойдемся без благословения!
В ту же минуту на том месте, где он стоял, образовалась пустота.
Другой священник после первого толчка сказал:
— Оставайтесь на местах! Если уж умирать, так лучшего места не найдешь…
А после третьего толчка прибавил:
— Впрочем, и на улице неплохо! — и выскочил через заднюю дверь.
Никогда еще Сан-Франциско не видел такого количества разбитых каминных безделушек и туалетных склянок. Во всем городе трудно было бы найти барышню или даму, которая бы не понесла такого рода убытков. Картины попадали со стен, а еще чаще — сейсмический гений причудлив! — они оказывались повернутыми лицом к стене. Вначале было много споров о маршруте, избранном землетрясением, но вода, которая выплескивалась из различных ведер и баков, вскоре внесла полную ясность в этот вопрос. У многих эта сухопутная качка вызвала сильную морскую болезнь, так что они в течение нескольких часов, а иные даже дней, не могли оправиться и лежали в постели. Чувство же тошноты в той или иной степени испытал каждый.
Забавные анекдоты, связанные с землетрясением, служили пищей для разговоров в Сан-Франциско целую неделю. Так как из них можно было бы составить книгу много толще той, что вы сейчас держите в руках, я решаюсь расстаться с этой темой.
В один прекрасный день попался мне на глаза номер «Энтерпрайз». Содержание его меня убило. Вот оно:
Г.М.Маршал, Шеба Херст и Амос X.Роуз, в июле отбывшие из Сан-Франциско в Нью-Йорк с образцами породы из рудников, расположенных в районе Пайн-Вуд, округ Гумбольдт, а также в горах над рекою Рис, продали рудник в шесть тысяч футов, именующийся «Пайн-Вуд Консолидейтед», за три миллиона долларов. Одних гербовых марок на договоре, который в настоящее время отправлен из Нью-Йорка в округ Гумбольдт для регистрации, было наклеено на три тысячи долларов. Говорят, это — рекордное количество марок для одного документа. В казначейство внесен один миллион оборотного капитала, уже закуплены машины для большой обогатительной фабрики, которая будет построена в ближайшее время. Акции компании полностью оплачены и свободны от обложения налогом.
Порода из этого рудника несколько напоминает породу с прииска «Шеба» в Гумбольдте. Открывший залежи Шеба Херст и его друзья захватили самые богатые жилы, а также всю землю и леса, какие им были нужны, прежде чем обнародовать местонахождение рудника. Как показали результаты лабораторного анализа, проведенного в нашем городе, образцы породы обладают высоким содержанием серебра и золота, преимущественно серебра. В районе много воды и леса. Мы приветствуем то обстоятельство, что Нью-Йорк вложил свой капитал в развитие нашего края. Познакомившись с образцами и результатами анализа, мы убедились, что упомянутые рудники представляют собой большую ценность и являются вполне солидным предприятием.
Снова меня погубил мой собственный идиотизм, и я потерял миллион! Это было точным повторением истории со слепой жилой.
Не будем, однако, задерживаться на этой печальной материи. Если бы я взялся сочинить что-нибудь подобное, я бы, верно, сумел подать это смешнее; но то, что я здесь рассказал, к сожалению, сущая правда, так что даже теперь, через столько лет, я не нахожу в себе сил смеяться [47] . Достаточно сказать, что я настолько пал духом и так предался тоске, вздохам и бесплодным сожалениям, что стал работать спустя рукава и никуда не годился как репортер ежедневной газеты. Кончилось тем, что один из владельцев газеты отвел меня как-то в сторонку и с великодушием, за которое я до сих пор не перестаю его благодарить, предложил мне подать в отставку и тем спасти себя от позора увольнения.
47
Возможно, однако, что в названных суммах была допущена некоторая неточность. Встретив Маршала через несколько месяцев, я узнал, что хоть у него было много денег, все же он не утверждал, что имеет целый миллион. Насколько я понял, у него к тому времени не было даже полных пятидесяти тысяч. Все, что он имел сверх этой суммы, можно было скорее отнести к категории журавлей в небе, нежели синиц в руках. Как бы то ни было, когда статья эта появилась в печати, я безоговорочно поверил ей и под ее воздействием стал безудержно хиреть и чахнуть. (Прим. автора.)
ГЛАВА XVIII
Некоторое время я поставлял статейки в «Золотую эру». С.X.Уэбб основал превосходный литературный еженедельник «Калифорниец». Однако достоинство не есть гарантия успеха — журнал стал чахнуть, и
48
Брет Гарта пригласили в редакторы. — В середине 60-х годов Брет Гарт (1836-1902) был уже хорошо известен в литературном мире Сан-Франциско как журналист, редактор и автор блестящих очерков и пародий. В конце 60-х годов он возглавил толстый журнал «Оверлендский ежемесячник» («Оверленд мансли»), сменивший «Калифорнийца». В этом журнале был» напечатаны прославившие его рассказы о калифорнийских золотоискателях.
Целых два месяца моим единственным занятием было избегать знакомых, ибо все это время я не заработал ни гроша, не купил ни одной вещи и не платил за квартиру и стол. Я изощрялся в искусстве увиливания. Я вилял из переулка в переулок, я увиливал от встреч с людьми, чьи лица мне казались знакомыми, крадучись шел к столу, где смиренно ел, что мне давали; проглатывая каждый кусок, я обращал немую мольбу о прощении к своей щедрой хозяйке, которую объедал, а по ночам, после бесконечных прогулок, которые являлись по существу увиливанием от света и радостей, проскользнув к себе в комнату, валился в постель. Я казался себе омерзительным, подлее и ничтожнее самого последнего червяка. Все это время у меня была всего лишь одна монета — серебряный десятицентовик. Я свято хранил ее и решил ни за что на свете не тратить: я боялся, как бы мысль, что у меня совсем нет денег, не довела меня в конце концов до самоубийства. Все, что я имел, если не считать одежды, которая была на мне, я уже заложил; я так судорожно держался за свою монету, что она стала совершенно гладкой от моих пальцев.
Впрочем, я чуть не забыл: в довершение к моему основному занятию — увиливанию — было у меня и еще одно: время от времени ко мне наведывался агент вирджинского банкира, того самого, у которого я некогда взял в кредит сорок шесть долларов для своего приятеля, «блудного сына». Этого агента я должен был развлекать (не говоря о том, что и мне он доставлял некоторое развлечение). Раз в неделю, а то и чаще, он приходил надоедать мне с этим долгом. Собственно, ходил-то он ко мне больше по привычке — он прекрасно понимал, что получить ему с меня ничего не удастся. Придя ко мне, он всякий раз предъявлял мне вексель, подводил итог набежавшим за истекшее время процентам (из расчета пяти процентов в месяц) и самым убедительным образом доказывал мне, что в его подсчетах нет ни единой ошибки и ни тени жульничества; затем принимался уговаривать, убеждать и канючить, чтобы я хоть что-нибудь выплатил ему в счет долга — самую малую толику, доллар, ну полдоллара! Потом клал ноги на подоконник, доставал из кармана две сигары и протягивал одну из них мне, — с деловой частью визита было покончено: он выполнил свой долг, и совесть его чиста. Тут у нас начиналась сладостная, неторопливая беседа обо всем на свете; он извлекал из недр своей обширной памяти всевозможные диковинные приключения, случившиеся с ним на его поприще охотника за должниками. Уходя же, нахлобучивал шляпу, жал мне руку и решительно произносил:
— Однако служба есть служба — не век же мне с вами тут сидеть!
И исчезал.
Кто бы поверил, что можно тосковать по кредитору! Представьте себе — я жаждал его визита; и если ему случалось пропустить свой день, я начинал даже как-то по-матерински тревожиться о нем. Все же ему так и не пришлось получить с меня этот долг — ни целиком, ни частично. Я дожил до того дня, когда смог сам выплатить его банкиру.
Несчастье сближает. Ночью в глухих и темных закоулках мне то и дело стал попадаться такой же пасынок фортуны, как я. Он казался до того заброшенным и несчастным, до того бездомным, одиноким и необласканным, что меня потянуло к нему, как к брату. Мне захотелось породниться с ним, чтобы нам вместе бродить и упиваться нашими общими горестями. Надо полагать, что влечение это было взаимным; во всяком случае, мы сталкивались все чаще и чаще, хотя все еще как бы нечаянно, и пусть мы не заговаривали друг с другом, пусть не выказывали ничем своей взаимной симпатии, все же, я думаю, всякий раз, что мы виделись, мы оба чувствовали, как тупая, гнетущая тоска словно отпускала нас на время; так, вместе, но держа дистанцию, мы могли шататься часами, из сумрака ночной улицы глядеть в освещенные окна, любуясь семейными группами вокруг камина и наслаждаясь немым общением друг с другом.
Наконец мы разговорились, и с той минуты сделались неразлучны. Ибо горести наши были сходны. Как и я, он был репортером и потерял место. Насколько я помню, вот какова его дальнейшая судьба. Потеряв место, он стал падать все ниже и ниже, и так — без остановки, от пансиона на Русской горке до пансиона на Карни-стрит, оттуда к Дюпонту; дальше — матросский притон самого низкого пошиба; и наконец — ящики из-под товаров и пустые бочки в порту. Некоторое время ему удавалось поддерживать полунищенское существование, зашивая на молу рваные мешки с зерном; когда эта работа кончилась, он питался там и сям чем бог пошлет. Он перестал показываться на улицах днем, так как репортер знаком со всеми — с богачами и бедняками, со сливками общества и подонками — и средь бела дня всегда рискует напороться на знакомых.