Наливайко
Шрифт:
Бросил перо, с силой оперся на стол сцепленными руками и так замер надолго. Казалось, что заснул. Но когда под утро на дворе зашумели, гетман поднял голову и воспаленными от бессонницы глазами посмотрел в окна, потом на начатое письмо. Схватил его, разодрал и кинул на пол.
«Не-ет, ласковая птичка… Это оружие я использую в иной стратегии. Ты обнимешь меня с пылом, с каким не обнимала и Гржижельда Баториевна, и уста твои будут шептать мне если и не слова любви, то мольбу — не выдать твоей измены…»
Через час после этого передал джуре такое
«.. честь имею известить вам, что Хлопицкий, которого еще при Батории велено было казнить, на- днях проехал через Прилуки в сопровождении каких- то чужестранцев. Судя по языку и одежде, уверен, что это люди Рудольфа II и что направляются они на Низ. Подумав, прибегаю к разуму В.М., что делать с ними. Считаю, что шляхте короны польской западный вопрос выгоднее и кровно роднее, чем московский, и проискам Рудольфа препятствий не чинил бы. А будет на то воля В.М., так и буду чинить, слуга коронный.
Многоуважаемой графине Барбаре прошу передать рыцарское спасибо за ее любезный привет мне через слуг-гонцов вашей милости».
Приказав не тревожить себя, лег спать тут же на голой скамье и быстро заснул, как дитя после купели.
10
За конюшнею, в сумраке, голоса невнятно бубнили и глохли в предрассветной сырости.
—.. Ничего тебе не стоит к графине вернуться.
—.. Ничего-ничего… И воробей говорит «ничего- ничего», а полна крыша голопуциков. Нельзя мне к графине, я к Наливайко направляюсь, пай Жолнер, — внушал в темноте сдержанный голос.
— К Наливайко? Верно… К нему идут все, когда другие дорожки им заказаны… Наливайко скоро будет на Быстрице…
— Весьма благодарен вам, пан жолнер, но я платил вам за свободу, а не за адрес… А как же с валахом и с тем, другим?
Жолнер молча прошелся вдоль конюшни и опять вернулся к кустарнику:
— Жидовин за паном гетманом числится, ему сорок горячих всыпали пока что, а потом, верно, смерть… Да и к лицу ли нам, полякам, хлопотать за еврея? Пан поляк, и я поляк.
— Душа-то у него, пан жолнер, такая же человеческая. За меня человек страдает… К тому ж я уплатил пану жолнеру чистоганом за троих, а не за одного.
— Однако он жидовин… Нет! Если хотите, пан, удирайте один. А нет… откажусь от всего твоего золота, ничего не слышал, не видел, возвращайся в конюшню…
— Ну, нет, пан!..
Парень неожиданно подскочил к жолнеру, метким ударом кулака сбил его с ног и надавил коленом на горло.
— Белоголовой к тайнам, а жолнеру к товариществу не доверяй ключа… Вы — враг и к золоту жадны.
…И в одно прекрасное утро, когда солнце поднималось над головою, трое беглецов пробирались над берегом Быстрицы. По этому пути несколько дней тому назад Наливайко прошел в Семиградье. Высокие горы и дремучие, непролазные леса спасли беглецов от погони свирепого Жолкевского.
Беглецы торопились.
На разведку всегда посылали Мотеля. Владея несколькими языками, он лучше других справлялся с этим делом. Молва
Третьего дня Мотель и его спутники напали на точный след, — два дня как Наливайко прошел тут с артиллерией.
Беглецы еще прибавили ходу, шли даже днем, обходя села и хутора. И вот однажды утром их остановили вооруженные люди.
— Кто такие? — спросили неизвестные.
— Мы?.. Наливайковцы! — не подумав, ответил за троих «царапин» из валахов.
— Наливайковцы? Таких будто не было.
— Пусть меня господь бог накажет, если не к нему убегаем.
— К богу?
— К Наливайко.
— Это другое дело. Если к нам направляетесь, да еще с добрыми намерениями — не возражаем, люди нам нужны.
Наливайко не совсем доверчиво отнесся к тройке беглецов: слишком чудная компания: поляк — панский слуга, еврей и царапин. Но они так горячо говорили о своей ненависти к панам и так искренне о желании попасть в войска Наливайко, что, в конце концов, Наливайко разрешил им остаться.
Что ни день, что ни шаг — жизнь отодвигала Северина Наливайко все дальше и дальше от выполнения замыслов, которые впервые зародились в нем еще тогда, когда он скрывался у деда-рыбака и его внучки от князя Януша. Оказывается, что неволя людская — не только брацлавское и волынское зло, оно общее для всех стран, существует за всеми государственными границами. Стонет украинский бедняк в когтях пана. В рабочий скот превратили паны валахского царапина, польского посполитого, боярского холопа в Московии. Выходит, мир — это люди, а правят ими короли, магнаты и церкви. И порядок этот нужно свалить, где б он ни был, в каком бы государстве ни существовал, какому бы богу ни кадил фимиам… Но пока что — оружия, оружия!
Вечером трех беглецов привели на допрос:
— Вот ты, парень, будто с добрыми помыслами за Быстрину попал. Нам так просто, на слово, верить не приходится. За сотни миль таскается человек, поляк или украинец, а кто его знает — любовь ли братскую нам несет или нож за пазухой. Может, шпионит за нами…
— Ваша милость…
— Не ваша милость, а… пан старшой, — поправил Наливайко Бронека, пристально всматриваясь в пленников, особенно в царапина, будто силясь разгадать их скрытые мысли. Повернулся к тем двум, остановил свой выбор на еврее: — В таких летах, как ваши, уже не стоит лгать. Расскажите мне, что толкнуло вас в наш лагерь.
— Пан старшой! Мне ли, бедному еврею, вас обманывать? Я не корчмарь и не ростовщик, я никаким товаром не промышлял. В землях Радзивиллов литовских семнадцать лет гнал я смолу. До кагала еврейского далеко, до господа бога высоко, а Радзивилловы дозорцы каждый день на смолокурне. Среди двух десятков смолокуров было нас три еврея. Угораздило меня на несчастье иметь молодую дочку и человеческую честь. Дозорцы, увидев дочку…
— Дальше можете не говорить, верю. А слезы перетопите в свинец против пана Радзивилла. Дочка жива?