Нам целый мир чужбина
Шрифт:
Рафаэля замечательнее всего та связь, которая объединяет фигуры в группы, а затем сплетает группы между собой, как виноградные грозди на основной ветви”. Восхищаться не фигурами, а связью между ними – да-а… И внезапное “mot”, оброненное Моэмом в день девяностолетия: “Черт возьми, еще один день рожденья!”
От Юры я получил и первые уроки чести – не привычной хамской чести борьбы, а изысканной чести неучастия. Нарезая батон к чаю,
Славка вручил особо ценимую нами параболоидную макушку Юре, а затем, вместо того чтобы, как положено, резать дальше, мгновение поколебавшись, отрезал себе макушку от второго, и последнего, батона. Возмутившись, я отрезал третью макушку от другого конца и – поймал сочувственно-презрительный взгляд Юры…
К
Юру в лучшие дни, – именно за то, что я начал открыто брезговать борьбой и гавканьем. Но что лучше – безобразно ссориться и забывать или вовсе не ссориться и помнить вечно? Забавно, что
Славка зауважал меня за пренебрежение самым пустяковым – деньгами. Когда мы с ним в первый раз перекидали на Бадаевских складах вагончик арбузов, я еще не знал, где получать заработанное, а Славка напомнил мне разок – и поехал один. Я обиделся и совсем не поехал. И Славка через много месяцев вдруг восхищенно вспомнил: “Он вот не захотел – и не поехал за деньгами. Не захотел – и не поехал!”
Окна в реанимированном Эдеме все еще горели. Но гальванизированные моей волей предметы уже не переливались праздником – исчез домысливаемый контекст, когда-то превращавший каждый булыжник в бриллиант. Ну с чего бы так счастливо осесть от смеха на пол, когда Славка, лежа на кровати, потянулся мне вслед что-то спросить – и вдруг, подтолкнутый коварными пружинами, с вытаращенными глазами оказался на полу. И разве что-нибудь, кроме неловкости, я испытал бы по поводу запинающегося Славкиного лепета о замирающих призывах скрипки и печальных ответах фортепьяно в “Крейцеровой сонате”: кажется, что это мужчина и женщина, они любят друг друга… И совсем бы меня не позабавила Славкина манера перед выходом в свет полировать туфли краешком одеяла, а потом еще время от времени ставить ногу на попутную урну и подновлять блеск скомканным носовым платком. А уж сам я себя вижу просто не вполне вменяемым, когда у врубелевской скульптурной головы “Демона”
(“Посмотри ему в глаза близко-близко, – интригующе подтолкнул меня Славка. – Страшно, правда?”) я вдруг пытаюсь подставить
Славке ножку и – наступаю на священное зеркало ботинка. Правда, и шипеть, как Славка, – “Ты думай, что делаешь!” – я бы тоже не стал.
Можно бы уже и отпустить потревоженные тени обратно во тьму, но мне никак не остановить всколыхнувшуюся глубь. Вот вдруг вынырнул бледный Генка Петров, с фосфоресцирующими глазами привалившийся с гитарой к красно-коричневой, как деревенские полы, видавшей виды тумбочке. Он вбивает мне в душу струнно-барабанный ритм: “А по полям жиреет воронье – а по пятам война грохочет вслед!..” – я готов поставить жизнь на кон, чтобы только обрести за спиной что-то великое и трагическое. Генка еще при Славке умер в Арзамасе-16, а с его жены Вальки Морозовой
(“За что же Вальку-то Морозову?..”), выглядывавшей из-под челки, подобно испуганной болонке, в морге вдобавок содрали целых двести рублей. “Зачем же она дала?” – с ненавистью спросил я, и
Славка простодушно округлил глаза: “Мало ли – приклеят руку к уху…” Я все еще впадал в отчаяние из-за того, что осенью идет дождь. Хотя главным специалистом по благородным чувствам все равно оставался Женька. Слезы в театре и шкурничество в реальности много лет представлялись мне непереносимым лицемерием, – а это, оказывается, самое что ни на есть искреннее поведение в главном мире – в мире коллективных иллюзий, они же идеалы. Но только сегодня мне, старому потному дураку, открылось, что требовать от каждого реальных дел – та же пролетарская примитивность, желающая каждого поставить к станку.
Соль соли земли – мастурбаторы, умеющие только чувствовать, только грезить, только благоговеть перед собственными фантомами
– и тем зажигать и направлять сердца людей дела, которые без них передушили бы и себя, и друг друга. Творцы обольстительных фантазий создают образ мира, в котором можно – что бы вы думали?
– жить. Эти фантазии превращаются
Правда, благодарение небесам, чернь, как это не раз бывало в истории, вопреки капитулировавшей просвещенной верхушке развязала партизанскую войну, чтобы вульгарными, но живучими цветами многотысячных тиражей масскульта завалить бездну истины, в которую мы ее увлекаем: только чернь не позволяет изгнать из мира Подвиг, Страсть, Безупречность, Чудо… Истина допускает единственное отношение к реальности – подчинение: лишь в воображаемых мирах мы можем не констатировать то, что есть, а навязывать то, что должно быть! Все так – наша инфантильная глубина, не желающая отличать сон от яви, являет собой источник всех мыслимых лжей. Но она же есть источник самых возвышенных мечтаний, без которых и мед нам покажется желчью. Что такое ложь
– всего лишь мечта, слишком поспешившая объявить себя осуществленной. Стремясь избавить мир от ребячества, мы просто-напросто убиваем его: вполне повзрослевший человек нежизнеспособен. Даже и для таких зануд, как мы, прогноз и сегодня важнее факта: нас больше волнует то, чего мы ждем от жизни, чем то, какова она есть в данную минуту, завтрашняя прохлада позволяет нам спокойнее снести сегодняшний пот.
А слежавшиеся кадры из разных времен и комнат все просвечивали друг сквозь друга. Вот Славка с крупной вязки радугой поперек груди, откинувшись на стуле, ястребиным глазом вглядывается в карты, а через стол изо всех сил держится за свою задиристую иконописность крошечный витязь с остренькой белокурой бородкой, специально приведенный в общежитие сразиться со Славкой в преф и раздетый им до шпор. А сквозь этого Славку явственно виден еще один, радостно режущийся “в коробок” – ударом по выглядывающему из-за края стола спичечному коробку требовалось поставить его на ребро, а еще лучше на попа, – и вдруг на Славку сыплются попы за попами, и он с каждым новым попом таращит глаза все более восторженно и ошалело, приглашая всех подивиться на такую пруху.
Но сквозь этого Славку свободно можно разглядеть еще и третьего, который тщится быть корректным, однако ему плохо удается деликатность с теми, кто ему не интересен. А Попонина к тому же всегда так подавлена в предчувствии новой неудачи, и самый повод, который она отыскивает для общения со Славкой, всегда уныл до оскомины…
Наказанная чувствительной душой, закованной в короткое рыхлое тело при непрорезанных чертах лица, меня она, однако, все равно решительно не замечала – оттого, должно быть, что я слишком громко хохотал. Тогда как даже о Женьке она отзывалась: “Это интересный товарищ”. Поэтому, когда в Публичке у мужского туалета она робко поинтересовалась у меня, каково живется
“Славе” в Арзамасе-16, я принялся так искусно интересничать, что к концу разговора она явно желала продолжения знакомства. Но я-то был уже удовлетворен. Утешила ли ее та единственная ночь, когда она прошептала Славке: “Мысленно я давно тебе принадлежу”?
(Попутно Славка с неудовольствием сообщил мне, что он еще и своей крови “подпустил”, в суматохе надорвав уздечку.) Потеря невинности тогда представлялась мне делом еще более значительным, чем сейчас, и Славкина безответственность мне не понравилась: если бы я со всеми, кто ко мне клеится…