Нам здесь не место
Шрифт:
Или года в четыре его убьет пуля, предназначенная кому-то другому.
А может, он погибнет в восемь, потому что его старший брат откажется вступить в банду. Или в двенадцать, потому что вступать в банду не захочет он сам. Он может погибнуть под колесами этого поезда, когда будет бежать радом с составом, пытаясь спасти собственную жизнь. Прежде чем он совсем исчезает из виду, я машу ему, не зная зачем. Моя рука словно сама так решила, потому что слишком размякла — как и мое сердце. Я от-вожу взгляд, но успеваю заметить, что мальчишка тоже мне машет. В сердце у меня будто
«Если я буду слишком много чувствовать, это убьет меня» — говорю я сердцу.
«Если ты ничего не будешь чувствовать, это тоже тебя убьет», — отвечает оно.
Я смотрю вперед, позволяя ветру высушить непролитые слезы, а ритмичному стуку колес поезда убаюкать меня до состояния оцепенения, на многие часы и многие километры.
Целая бесконечность оцепенения.
Я поворачиваюсь к Чико. Виду него хреновый.
«Зачем мы это делаем?» — спрашиваю я себя.
Лицо у моего друга запыленное, загрубелое. Его губы потрескались и кровоточат. Он облизывает их, от этого они пересыхают и трескаются еще сильнее. Я ощущаю, что кожа моего лица тоже стала жесткой и сухой от ветра.
«Зачем?»
Я напоминаю себе о Рэе — и память окрашивается в цвет крови дона Фелисио.
Ощущение голода я стараюсь не замечать, но оно от этого не уходит. В желудке пусто, совсем. Кишки ноют и скручиваются. Я давлю рукой на живот, пытаясь придушить мелкого зверька, который подвывает там, скулит и копошится, требуя еды. Теперь я не могу думать ни о чем, кроме нее. Этих мыслей достаточно, чтобы отвлечься от боли в спине и ногах. Кисти рук то и дело сводит судорога; они скрючены болью, разогнуть пальцы толком невозможно, и приходится делать усилия, чтобы их выпрямить. Я стараюсь хоть немного шевелить всем, что способно шевелиться, не давая застаиваться суставам, но даже это причиняет боль.
Мелкий зверек в животе не унимается. Я пытаюсь скопить во рту побольше слюны, чтобы потом проглотить всю разом, как будто это вода, но даже слюны не хватает.
Глаза закрываются. «Откройтесь, — велю я им. — Откройтесь». Они подчиняются всего на мгновение, а потом веки снова начинают опускаться. И так много часов. И много километров. Через Медиас-Агуас и Тьерра-Бланку. Опасность впереди. Опасность сзади. Опасность окружает нас со всех сторон. Когда я начинаю задумываться об этом, сознание мутится. Мозг превращается в желе и вместе с головой начинает дрожать от тряски.
Горы кажутся подделкой. Такое чувство, что я ненастоящий и все вокруг тоже ненастоящие. Как будто вся эта жизнь ненастоящая. Тут я начинаю паниковать, хлопаю себя по лицу, трясу головой. Потому что это опасное ощущение. Ощущение нереальности заставляет думать, будто можно делать все, что угодно. Например, лечь и уснуть. Закрыть глаза и ни о чем не тревожиться.
Оно заставляет забыть, что у тебя есть тело, которое может упасть, расшибиться, покалечиться.
Крошка
Девочка сидит между матерью и отцом. Ей лет семь, не больше. Даже в этом путешествии, где мы все вынуждены вернуться к самому примитивному, первобытному состоянию нечищеные зубы, вонючие потные тела, — мать заплела ей волосы в две длинные косы и завязала их грязными красными ленточками.
Женщина пристально смотрит на меня, а я, взглянув на нее, понимаю: она догадалась, что я — девушка. Потому что ее взгляд не становится недобрым. Она не прикрывает от меня дочь, которая напоминает мне ту девочку, какой когда-то давно была я сама, — маленькую девочку, любимую отцом и матерью. В глазах женщины появляется понимание, и я смаргиваю слезу. Женщина чуть улыбается мне теплой ободряющей улыбкой, и тут поезд издает скрежет, дергается и сбавляет ход. Я вижу, как женщина хмурится и, крепко прижав к себе дочь, поворачивается к мужу.
Сидящий рядом с нами человек (тот, что уверенно командует тремя своими спутниками и кого Пульга принимает за пойеро) встает и смотрит в сторону головы состава, где в темноте вспыхнули маленькие огоньки, а потом подает какой-то знак своим парням и что-то говорит им. Те начинают перемещаться к ближайшей лестнице.
— Que es? Que pasa? Что такое? Что происходит? — спрашивают друг друга люди, а поезд скрежещет и едет все медленнее, почти останавливается.
— Давайте за ним, — говорит Пульга, не сводя глаз с пойеро и осторожно пробираясь вслед за его подопечными.
Сзади напирает народ, подталкивая нас к лестнице, так что мы чуть не падаем, спускаясь настолько быстро, насколько можем. Многие вообще не используют лестницу, а прыгают на землю прямо с крыши и катятся кубарем, потом вскакивают на ноги и бегут. Я слышу крик, оборачиваюсь и вижу упавшего мужчину, на которого бегущие то и дело наступают.
Дети начинают плакать.
Раздаются несколько выстрелов, потом чей-то отчаянный вопль и топот — это разбегаются во все стороны спрыгнувшие с вагонов люди.
Я оглядываю толпу, стараясь найти друзей, а когда вижу Пульгу, хватаю его за плечо. Мы направляемся за пойеро, в поля, в темноту, и пригибаемся, когда снова раздаются выстрелы. Пули пролетают мимо. Поймать одну из них очень страшно, и плечи непроизвольно напрягаются.
Воздух наполняется отчаянием, ревом моторов, хлопаньем дверей, командами и угрозами: «Рогfavor! Пожалуйста! Нет! Мама! Папа!»
Крики эхом отдаются в моем мозгу, пока мы все быстрее бежим за пойеро в заросли, освещенные бледной луной. Потом пойеро с подопечными залегают в высокую траву, и мы поступаем так же.
Крики, восклицания и мольбы не утихают, сердце барабаном бухает у меня в ушах, во всем теле — бум-бум-бум. Я пытаюсь перевести дух, но, кажется, вообще забыла, как дышать. Воздух застревает где-то в горле, не доходя до легких. Я снова и снова пытаюсь загнать в них кислород и подавить панику. Пульга и Чико тоже очень тяжело дышат, и я боюсь, как бы они не умерли: мне кажется, что даже земля подрагивает от биения их сердец.