Нанон
Шрифт:
— Он сказал, что принес из города бумагу, а вы ее так прочитали, что ничего нельзя было понять.
— Может, он в этом сам виноват. Но мне не к чему лгать: читаю я и впрямь плохо, а пишу как курица лапой.
— А считать-то вы умеете?
— О! Вот уж нет, и никогда не научусь. К чему мне знать счет? У меня ведь никогда никакого имущества не будет.
— Вы могли бы в старости стать монастырским экономом, когда отец Фрюктюё помрет.
— Сохрани господь! Мне нравится раздавать, я ненавижу отказывать.
— Дедушка говорит, что вы из такой благородной семьи, что могли бы стать даже
— Надеюсь, что на это я никогда не буду способен.
— Почему вы такой? Ведь стыдно оставаться невеждой, когда можно стать человеком ученым. Были бы у меня средства, я бы всему научилась.
— Всему! И никак не меньше? А почему тебе хочется быть такой ученой?
— Не могу этого объяснить, не знаю, но вот хочу, и все; стоит мне увидеть исписанную бумагу, я прихожу в ярость, что ничего не могу в ней разобрать.
— Хочешь, я научу тебя читать?
— Да вы же сами не умеете!
— Немного умею, да и подучусь, тебя обучая.
— Вот сейчас вы это говорите, а завтра и не вспомните. Ветер у вас в голове.
— Что это, малышка Нанон, ты меня сегодня бранишь? Разве мы не друзья?
— Разумеется, друзья; но все-таки я часто думаю, можно и быть в дружбе с человеком, которого не заботит ни он сам, ни другие люди.
Он посмотрел на меня, улыбаясь своей беспечной улыбкой, но не нашелся, что ответить, и ушел, глядя прямо перед собою, не всматриваясь в живую изгородь вдоль дороги, как обычно делал, стараясь найти гнезда; может быть, он думал о том, что я только что ему высказала.
Дня через два-три, когда я вместе с другими моими сверстниками была на пастбище, к нам прибежали в полном перепуге женщины, в том числе Мариотта, и велели идти домой.
— Что случилось?
— Домой, домой! Забирайте всю скотину, да поскорее! Нас охватил страх. Каждый собрал свое маленькое стадо, и я тоже живо погнала домой Розетту, которая была не очень-то Довольна, потому что не привыкла в этот час уходить с пастбища.
Свечерело. Жак с дедушкой решили спуститься вниз, постучать в монастырские ворота; но ворота были на запоре весь день, были они заперты и вечером; на стук никто не отозвался. Никто даже не вышел переговорить с ними через маленькое оконце. Казалось, монастырь обезлюдел.
— Теперь сами видите, — вернувшись, сказал Жак, — что они никого не хотят принять. Монахи знают, что их здесь не любят. Своих-то прихожан они боятся не меньше, чем разбойников.
Придя домой, я увидела, что дедушка очень беспокоится обо мне. Он схватил меня за руку и втолкнул вместе с Розеттой в дом, потом велел Пьеру и Жаку хорошенько запереть и заставить дверь и окно. Хотя братья говорили, что опасность пока еще нам не грозит, но, видно, тоже были обеспокоены.
— Еще как грозит, — ответил им дедушка, когда все было сделано. — Ну вот, теперь мы все четверо вместе, давайте подумаем, что делать. Я предлагаю вот что. Пока светло, нам деваться некуда; тут уж все в руках божьих; но когда стемнеет, надо перебираться в монастырь; каждый снесет туда, что сможет, вещи и еду.
— И вы думаете, — сказал Жак, — что монахи вот так и примут к себе весь приход?
— Это же их обязанность. Мы приписаны к ним, наш долг платить десятину и повиноваться им, а их долг — давать нам убежище и защищать нас.
Пьер, напуганный больше, чем старший брат, оказался на этот раз одного мнения с дедушкой. Монастырь окружен крепостными стенами, а открытые места они смогут защитить с помощью нескольких крепких парней. Жак, продолжая утверждать, что все это — бесполезная затея, принялся тем не менее разбирать наши жалкие ложа; я уложила кухонный скарб, четыре миски и два глиняных горшка. Узел с бельем был не слишком велик, с платьем — тоже.
«Лишь бы только монахи согласились принять Розетту», — твердила я сама себе.
Я механически выполняла все, что мне приказывали, и ждала, что же будет дальше, — ведь я ничего не знала и ни о чем не осмеливалась спрашивать! Наконец я поняла, что разбойники вот-вот нагрянут к нам, что людей они убивают, а дома жгут. И тут я расплакалась и не столько оттого, что боялась расстаться с жизнью — у меня еще не составилось отчетливого представления о смерти, — сколько оттого, что жалела нашу бедную, обреченную огню хижину, которая была так мне мила и дорога, словно она и в самом деле была нашей. И, надо сказать, и дедушка и его внуки оказались ничуть не умнее меня. Они не столько Думали о грозившей им опасности, сколько горько сетовали об утрате своих нищенских пожитков.
Весь день мы провели в потемках, заполнивших запертый дом, об ужине и помину не было. Чтобы сварить репу, надо было развести огонь, а дедушка этому воспротивился, утверждая, что дымок над крышей нас выдаст. Если разбойники явятся, они решат, что из деревни все ушли и дома стоят пустые. Тогда они не задержатся здесь и сразу побегут к монастырю.
— А по-моему, — объяснил дедушка, — они спрятались в подземелья, а оттуда им, ясное дело, никакого стука не услыхать.
— Меня удивляет, — сказал Пьер, — что братец запрятался с ними вместе. Он-то ведь не робкого десятка, и мне думалось, что он или придет защитить нас, или проведет в монастырь.
— Твой братец такой же плут и трус, как вся монастырская братия, — сказал Жак, не подумав даже, что сам он тоже изрядно перетрусил.
И тут дедушке пришла в голову мысль узнать, нет ли в округе каких-нибудь новостей и не собираются ли соседние крестьяне принять меры против грозившей нам всем опасности. Он снова ушел вместе с Жаком, босиком, укрываясь в тени кустов, словно они-то и были разбойниками, замыслившими худое дело.
Мы с Пьером остались одни, получив наказ сидеть на пороге, быть настороже и при малейшем подозрительном шуме спасаться бегством.
Погода стояла чудесная. Небо было усыпано яркими звездами, воздух напоен ароматом, и, как мы ни напрягали слух, до нас не доносилось ни единого звука, наводившего страх или внушавшего надежду. Во всех домах, разбросанных вдоль ущелья и далеко отстоящих один от другого, жители поступили как мы: заложили двери, загасили огонь и разговаривали вполголоса. Было всего девять часов, а тишина стояла как глухой ночью. Между тем никто в ту ночь не спал. Все словно отупели от страха и даже боялись дышать. Этот панический ужас остался в памяти моих земляков как самое примечательное в революции. Этот год и сейчас называют годом великого страха.