Наперекор порядку вещей...(Четыре хроники честной автобиографии)
Шрифт:
Имелась и другая огромная сложность. Здесь мы приближаемся к разгадке глубинного социального противостояния на Западе — к действительной причине того, почему воспитанный в буржуазной среде европеец, даже называя себя коммунистом, без специального напряжения не способен воспринять пролетария равным себе. Это сформулировано четырьмя зловещими словами, которых теперь стараются не произносить, но которые во времена моего детства употреблялись довольно свободно. А формула такая: «низшие классы дурно пахнут».
«Низшие классы дурно пахнут» — вот что было нами накрепко усвоено. Барьер, похоже, непреодолимый. Никаким чувствам приязни и неприязни не сравниться по силе с укорененным физическим ощущением. Можно преодолеть национальную вражду, религиозную рознь, разницу в образовании, характере, интеллекте, но физическое отвращение — невозможно. У тебя может возникнуть симпатия к убийце и маньяку, только не к человеку с запахом, просто скверным запахом изо рта. Как бы ты ни желал ему добра, как бы тебя ни восхищали его душа и ум, втайне ты будешь брезгливо содрогаться от его зловонного дыхания. И если юношу растили, постоянно внушая, что работяги сплошь темные, ленивые пьяницы
Вероятно, каждому, выросшему в доме с ванной и приученному не комкать слова, знакомы подобные чувства — чувства, которые глубокой пропастью разделяют на Западе верхи и низы общества. Странно даже, насколько редко это признается. Пока что мне встретился лишь один текст, где об этом сказано без уверток: эпизод из книги Сомерсета Моэма «На китайской ширме». Мистер Моэм описывает прибытие на постоялый двор важного китайского чиновника, который разражается неистовой бранью, дабы сразу внушить всем, что среди жалких червей явилась сановная особа. Однако совсем скоро, утвердив свой высокий ранг должным, по его мнению, образом, сановник вполне дружелюбно усаживается поболтать у стола с простым носильщиком. Как высокое должностное лицо он чувствует необходимость произвести соответственное впечатление, но у него нет чувства, что нищие кули сотворены из другой глины [185] . Подобные сцены я наблюдал в Бирме сотни раз. У народов монголоидной расы (вообще, насколько мне известно, у всех азиатов) имеется врожденное сознание какого-то естественного равенства, природной близости между людьми, что просто невероятно на Западе.
185
Речь о рассказе «Демократия» из сборника эссе С. Моэма «На китайской ширме».
«На Западе, — пишет далее мистер Моэм, — нас отделяет от собратьев обоняние. Хотя английский пролетарий — наш несколько деспотичный вождь и учитель, этим не отменяется идущий от него душок. И как иначе: на рассвете, когда с гудком торопишься поспеть на свой завод, не до тщательного мытья, а тяжкий физический труд не ароматен, а белье можно поменять не чаще, чем сварливая женушка управится с еженедельной стиркой. Я не виню рабочего за его запашок, но запашок присутствует. И это сильно затрудняет социальное общение человеку с чуткими ноздрями. Утренняя ванна делит общество на классы более эффективно, нежели рождение, воспитание и благосостояние».
Ну а действительно ли пахнут «низшие классы»? В целом, разумеется, они пахучее высших сословий. Естественно, учитывая обстоятельства их жизни, если даже сегодня ваннами снабжено менее половины английских домов. Кроме того, мода на полное ежедневное мытье в Европе завелась совсем недавно, а пролетарии в своих привычках всегда консервативнее буржуазии. Хотя опрятность англичан явно возрастает, и есть надежда, что через сотню лет все они будут чисты почти так же, как японцы. Но зря любители идеализировать пролетариат, полагая необходимым восхвалять каждую его черту, пытаются и неряшливость причислить к пролетарским достоинствам. Любопытно, что здесь иногда рука об руку выступают социалист и честертоновского толка сентиментальный католик-демократ, дружно уверяющие, что грязь здоровей и «натуральнее», а чистота лишь прихоть, в лучшем случае — роскошь. (Согласно Честертону, грязь это просто некий «дискомфорт» и потому является для христианина своего рода добровольным подвигом смирения. К несчастью, претерпевать эти подвиги приходится и людям не столь правоверным. А ходить грязным действительно некомфортно; почти так же ужасно, как принимать зимним утром холодную ванну). Подобным радетелям пролетариата, видимо, не понять, что своими аргументами они лишь подтверждают: трудовой люд не вынужден, а склонен жить в грязи. На деле человек, имеющий возможность принять ванну, обычно это делает. Существенен, однако, вот какой пункт: люди из среднего класса уверены не только в том, что пролетарий вечно ходит чумазым и в несвежем белье (вышеприведенная цитата свидетельствует о подобном мнении и мистера Моэма), но хуже — в том, что грязен он как-то природно, изначально. В детстве одной из самых страшных вещей мне представлялась необходимость пить из бутылки после работяги. Однажды тринадцатилетним мальчиком я ехал в поезде из рыночного городка, вагон третьего класса был битком набит распродавшими свою живность местными свинарями. Кто-то достал, пустил по кругу кварту пива; бутыль переходила от одного рта к другому, к третьему, и каждый отхлебывал глоток. Не могу описать ужас, нараставший во мне по мере приближения той бутыли. Если настанет и моя очередь глотнуть из горлышка, побывавшего в их губах, меня, я чувствовал, непременно стошнит; с другой стороны, если предложат, я не осмелюсь отказаться из опасения оскорбить этих людей. Типичная дилемма буржуазного чистоплюя. Теперь-то, слава богу, таких мук я не испытываю. Тело рабочего человека отталкивает меня не больше, чем плоть миллионера. Мне по-прежнему не нравится пить из стакана после других (точнее говоря — других мужчин; относительно женщин я не против), но вопрос классовых различий тут абсолютно ни при чем. Походы плечом к плечу с бродягами излечили меня от социальной привередливости. Кстати, бродяги, хоть их в Англии привыкли называть «грязными», вовсе не столь уж и грязны. И когда ночуешь рядом с ними, пьешь с ними чай из одной закопченной жестянки, вещи, казавшиеся раньше жутью, ничуть тебя не ужасают.
Я подробно останавливаюсь на этих моментах, ибо они жизненно важны. Чтобы перебороть привычку делить людей на классы, сначала надо выяснить, как сословия проявляются в глазах друг друга. Клеймить представителей буржуазии «снобами» и на том ставить точку бесполезно. Далеко не продвинуться без понимания, что снобизм связан с определенного рода идеализмом, идущим от воспитания, при котором ребенку практически одновременно внушается необходимость мыть шею, готовность умереть за родину и презрение к «низшим классам».
Мне скажут, что я отстал от времени, что нынешних детей растят в системе более гуманных воззрений. Возможно, классовое чувство сегодня видоизменилось, утратив прежнюю ожесточенность. Не скрывавший своей неприязни пролетарий ныне вежлив и услужлив; дешевая одежда и общее смягчение нравов несколько затушевали внешние различия. Но импульс сокровенных чувств, конечно, не исчез. В каждом представителе буржуазных кругов дремлет социальное предубеждение, готовое встрепенуться от любой мелочи, а если это человек за сорок, то он почти наверняка уверен, что его класс принесен в жертву рабочей массе. Сообщи джентльмену (не из интеллектуалов), который бьется соблюсти приличия на четыре-пять сотен в год, что он принадлежит к классу паразитов-эксплуататоров, он сочтет тебя сумасшедшим. Абсолютно искренне он укажет дюжину позиций, где материально ему далеко до пролетариев. Рабочие в его глазах отнюдь не племя угнетаемых рабов, — это свирепый морской вал, грозящий смыть его самого, всех его родных и близких, всю культуру и благопристойность. Отсюда боязливая тревога, как бы пролетарий не стал чересчур процветающим. В номере «Панча», вышедшем вскоре после войны, когда угольная отрасль еще была на подъеме, помещен примечательный рисунок. Пятеро шахтеров с угрюмыми, страшными физиономиями катят в дешевом автомобиле; стоящий у обочины приятель, окликнув, спрашивает, где они раздобыли такой шик, и в ответ: «А чего, купили!». Надо же как смешно, какой юмористический сюжет: шахтеры, покупающие автомобиль, пускай один на пятерых, — да это ведь чудовищно нелепо, вопреки всем законам естества. Таков был буржуазный взгляд десяток лет назад, и никаких свидетельств его коренного изменения я не вижу. Представление, что рабочий класс до крайности избалован, безнадежно развращен системой пособий, пенсий по старости, доступным образованием и т. д., до сих пор весьма популярно и лишь едва поколеблено недавним признанием наличия безработицы. Для многих (в старшем поколении для подавляющего большинства) типичные рабочие остаются отпетыми ловкачами, которые ездят на биржу труда на мотоциклах, в построенных им ваннах хранят уголь и «ах, вы не поверите, мой друг, они с этим своим пособием еще и женятся!».
Классовая ненависть сегодня кажется почти потухшей, так как о ней практически не пишут в прессе; не пишут отчасти из-за воцарившегося стиля медовой фальши, отчасти потому, что газеты и даже книги должны теперь учитывать пролетарских читателей. Вопрос, как правило, анализируется, обсуждается в частных беседах. Но если все же обратиться к публикациям, имеет смысл узнать «особое мнение» покойного профессора Сентсбери [186] . Сентсбери был человеком очень знающим, порой выступал с дельной литературной критикой, но в разговоре о проблемах экономики или политики он отличался от братьев по классу только своей непрошибаемостью и верностью временам, когда еще не виделось причин подстраивать свой голос под хоровой благостный тон. Согласно Сентсбери, социальное страхование безработных просто «благотворительная помощь нерадивым лентяям», а профсоюзное движение не более чем вариант организованного нищенства:
186
Сентсбери, Джордж (1845–1933) — историк литературы, профессор Эдинбургского университета.
«Почему нынче едва ли не законом запрещено говорить «попрошайка»? — вопрошал он. — Разве быть попрошайкой, то есть полностью или частично существовать за счет других людей, не сделалось пылким и довольно успешным стремлением значительной доли населения и целой политической партии?»
Сентсбери, следует отметить, все-таки признал наличие безработицы. Он даже полагал ее необходимой и на столь долгий срок, сколь сможет вынести народ, лишенный рабочих мест:
«Разве форма временного, по потребности, рабочего найма не является невидимым предохранительным клапаном, регулятором здоровья во всём механизме трудовых отношений?… В сложной производственно-финансовой структуре постоянная занятость с регулярной зарплатой невозможна, но безработица с гарантией пособий, сумма которых близка реальным заработкам, несет деморализацию, вслед за тем — разрушение и скорый конец».
Что делать рабочим, для которых не найдется никаких «форм временного найма», не сказано. По-видимому (Сентсбери весьма одобрительно оценивал старинные «Законы о бедных»), им придется идти в Работный дом или же ночевать на улицах. Тезис о том, что у каждого должно быть право на получение хотя бы минимальных средств к существованию, Сентсбери презрительно отверг:
«Даже «право на жизнь»… не простирается далее права на защиту от убийства. Разумеется, будет благотворительная помощь, будет, надо надеяться, нравственный долг, возможно, к этим средствам поддержки малоимущего населения следует добавить ряд государственных коммунальных услуг, но все это вряд ли требует юридической строгости. Что касается безумной доктрины относительно каких-то прав каждого уроженца страны на владение ее фондами, подобный вздор, пожалуй, вообще не достоин внимания».