Наполеон: Жизнь после смерти
Шрифт:
«Но вы должны подписать…» — сказал Коленкур.
И протянул текст, составленный союзниками: «Поскольку Наполеон является единственным препятствием к миру в Европе, я отказываюсь за себя и потомков своих от тронов Франции и Италии…»
Но я приписал к бездарному тексту: «…ибо готов пожертвовать ради блага Франции всем, в том числе и жизнью».
За окном светало, взошло солнце, чудесный, помню, начинался денек… Оказалось, вчера в Фонтенбло приехала она… графиня Валевская… но мне об этом доложили только под утро. Не осмелились войти в кабинет, пока мы не закончили с Коленкуром, и бедная графиня прождала всю ночь. Когда я узнал об этом, попросил отнести ей записку:
Я не мог увидеть ее побежденным, я еще не привык к этой новой роли, сулившей… столь много интересного!
Император обвел глазами каюту. Я уже писал про эту странность его взгляда. В нем — недоумение. Он живет там и когда возвращается из воспоминаний, часто в первое мгновение не может понять, где он находится. А поняв, начинает оценивать продиктованное.
Император усмехнулся.
— Да, вы правы. Я хочу вымарать все про графиню Валевскую. — И продолжил диктовку: — Но пора было прощаться с дворцом. И тут я с изумлением понял, что совершенно его не знаю… не было времени разглядывать — я слишком торопился жить. И теперь с любопытством, будто впервые, рассматривал комнату, где сидел… которую теперь будут называть «комнатой отречения»… Маленький трон с моим вензелем, розовый штоф на стенах… Напоследок я прошелся по роскошным залам — особенно меня поразили великолепные камины.
Я стал спускаться во двор, называвшийся (кажется, со времен Генриха Четвертого) «Двор Белого коня». И вдруг понял, что пологая лестница, по которой я шел, расходится в обе стороны, повторяя форму подковы. И только сейчас сообразил — в старину по ней во дворец въезжали на конях…
Во дворе выстроилась Старая гвардия. Барабаны били «поход». Я медленно спускался по лестнице-подкове и думал: что я им скажу? Им и истории… Я был в зеленом мундире, походном сером сюртуке и треуголке — таким они знали меня в дни нашей славы.
И я сказал им: «Двадцать лет мы шли вместе по дороге чести и славы. Союзники подняли против меня всю Европу… и часть моей армии изменила долгу. Да и сама Франция захотела иной судьбы. И вот я ухожу… но вы остаетесь. Если я решился продолжать свою жизнь, то только для того, чтобы поведать миру о ваших подвигах! Как бы я хотел прижать к сердцу, расцеловать на прощание всех вас… Позвольте мне по крайней мере поцеловать наше знамя. Прощайте, боевые друзья! Прощайте, дети мои!»
И я поцеловал край знамени моей гвардии. Они плакали, боялся заплакать и я… Я смог только добавить: «Служите Франции. И оставайтесь всегда храбрыми… и добрыми».
Уже из окна кареты я обернулся назад — на лестницу-подкову, на «Двор Белого коня». Теперь он навсегда станет «Двором Прощания»…
Все было кончено. Все здесь уже принадлежало Истории!
На этой фразе император отпустил меня на покой.
Последняя диктовка меня странно взволновала. Я долго не мог заснуть… А заснув, уже через час проснулся от яростного шума волн. Посреди ночи разыгралась буря. Огромный корабль плясал в гигантских волнах. Я подумал: неужели это конец… о котором он столько мечтал? Но на рассвете все стихло так же внезапно, как началось.
Утром я принес ему переписанное. Он спросил:
— Испугались ночью?
Я вынужден был кивнуть.
— Впредь не бойтесь. Мы оба обречены жить до тех пор, пока не свершим задуманное… Только после этого… — Он засмеялся. — Только тогда нас освободит Господь… В молодости я был совершенным вольтерьянцем, но теперь все больше убеждаюсь в Его присутствии… Ладно, продолжим…
Итак, мы уехали. Дворец исчез за поворотом. По пути во Фрежюс я сумел убедиться в «постоянстве народной любви». «Смерть тирану!» — вот что я слышал теперь из окна кареты вместо привычного «да здравствует император!». На первой же остановке сопровождавшие нас представители союзников убедили меня снять свой слишком знаменитый мундир. И мундир моих побед я сменил на платье жалкого беглеца, страшившегося собственного народа. Народа, которому я дал бессмертную славу… Из окна кареты я видел, как сжигали мое чучело, обмазанное дерьмом… все это надо было вынести… Я знаю, я все это уже говорил. Но я готов сто раз повторить этот рассказ о народной благодарности! Одно только радовало: я не увидел, как столько раз битые мною пруссаки и русские маршировали по парижским бульварам. Господь избавил меня от этого…
После диктовки император предложил прогуляться. Мы вышли на палубу. Стояла жаркая ночь, и звезды (совсем иные, чем у нас, очень крупные) низко сияли в небе, в темноте дышал океан… Расхаживая взад и вперед по палубе, император долго молчал, а потом вдруг спросил меня:
— Но вы, Лас-Каз, кажется, были тогда в Париже? И что же там творилось?
Я колебался.
— Нет-нет, говорите правду, мне следует наконец ее узнать. Тем более что я слышал много лжи обо всем этом.
И я рассказал императору, как русские гвардейцы шести футов росту шествовали по улицам, окруженные толпой парижских сорванцов, которые передразнивали каждое их движение. Победителей можно было принять за побежденных — так застенчиво (даже испуганно) они держались в столице мира. Особенно скромен был русский царь.
— Да, эта хитрая бестия не посмел поселиться в моем дворце. Робел «как римлянин среди афинян». Говорят, ходил по Парижу без всякой свиты, пешком, постоянно восхищаясь увиденным…
— Да, он был как-то величественно печален: дескать, пришлось ему против воли участвовать в унижении великого народа. Он сказал несколько удачных фраз, которые разлетелись по Парижу.
— Уверен, сочиненных ему Талейраном. Например?
— Его угодливо спросили: «Почему вы столько медлили? Почему раньше не пришли в Париж, где вас так ждали?» А он ответил: «Меня задержало великое мужество французов». Бурбоны предложили ему изменить название Аустерлицкого моста, как «пробуждавшее печальные воспоминания». Но он отказался, не захотел быть смешным.
На самом деле царь ответил очень удачно: «Зачем? Достаточно того, что я и моя армия прошли по этому мосту». Император слушал меня так ревниво, что я решил пощадить его и не сказал главного: тогда в Париже буквально все были влюблены в обворожительного и столь деликатного русского царя.
— Талейран! Уверен! Его стиль! А «брат Александр» — всего лишь лукавый женственный византиец. Говорят, когда он увидел Вандомскую колонну, то сказал, глядя на мою статую: «Если бы я забрался так высоко, у меня закружилась бы голова». Хитрец прав — никому из них так высоко не забраться. Античные времена великих героев, потрясавших Вселенную, воскресли с Наполеоном и умрут вместе с ним!
А теперь идите спать. Завтра мы запишем мою историю на Эльбе.
Я оставил его стоящим на палубе у пушки. Скрестив руки на груди — любимая поза! — император смотрел на звезды.
Утром он продолжил диктовку:
— Я высадился на Эльбе в тот самый день, когда ничтожный Бурбон въезжал в Париж. Эльба… конечно же, это была издевка Меттерниха. Меня, мечтавшего о Вселенной, наделили владением размером с королевство Санчо Пансы! Но я ничем не выказал разочарования. Только отметил: «Следует признаться, сей остров уж очень мал».