Наполеон. Мемуары корсиканца
Шрифт:
Но они не собирались мне верить. И Меттерних повторил: «Для этого человека нет мира, а есть только перемирие между войнами. Пока он в Париже, мира в Европе не будет». Точнее, ему надо было сказать: «Если он сегодня в Париже, мы боимся, что завтра он окажется в Вене».
Вся Европа приготовилась воевать с Францией. Новый рекрутский набор дал жалкое количество солдат – слишком много могил оставили войны. Но обожествление императора доходило до умопомешательства. Да, с таким числом солдат я не мог выиграть, но при таком энтузиазме не мог и проиграть!
Однако страшное слово «измена» уже бродило меж солдат. Они не
В это время я решил предпринять некоторые шаги, чтобы помириться с «дедушкой Францем». Но мой глупый Мюрат – король Неаполитанский, изменивший мне и за это молчаливо признанный Венским конгрессом… сей глупец соскучился без битв и попытался возмутить Италию против Австрии. Он начал боевые действия.
Впоследствии на острове император говорил: «Мюрат никогда не понимал (как и все мои маршалы), что он был всего лишь командир моей кавалерии. Не более! Он мог храбро вести ее в атаку – и все! Но сражения выигрывал только я… И, конечно же он был разбит австрийцами. И получил свою расстрельную пулю…»
– Так что мне не удалось отъединить Австрию от союзников. Глупец Мюрат заставил моего тестя поверить, что между Неаполем и Парижем есть тайный сговор. И Франц смертельно испугался. Теперь союзники были едины, как никогда. Они объявили, что сложат оружие только тогда, когда во Францию вернутся Бурбоны…
А пока я решил перестать быть самодержцем… на время, чтобы объединить нацию в борьбе со всей Европой. Я объявил, что сохраню за собой лишь столько власти, сколько нужно для эффективного управления государством. Созвал новое Законодательное собрание, министры теперь были подотчетны не мне, а парламенту, пресса – свободна (я отменил цензуру). И теперь сама нация – в лице своих депутатов – предоставляла в мое распоряжение войска. На этих условиях меня поддерживали все прежние авторитетнейшие враги «тирании». И республиканец Карно, и глава оппозиции интеллектуалов Бенжамен Констан были со мною. Вновь появился в парламенте аббат Сийес – символ минувшей Великой революции…
Тогда же Люсьен вернулся во Францию и наконец-то согласился принять титул принца. Но со мной не было ни сына, ни императрицы. И я не мог (увы!) вернуть прежнюю: Жозефина умерла… Это было очередное предупреждение судьбы: прежний мир не существовал более… И теперь на балкон к народу со мной выходила ее дочь Гортензия со своими детьми. Но мне нужен был мой собственный сын!
Конечно, либерализация власти, которую я предложил, сделала неэффективным управление страной. Но другого тогда быть не могло. Я ведь получил империю в подарок от нации. Чтобы получить от народа истинную власть, мне нужна была блистательная победа. Но я понимал, как трудно мне ее теперь добыть.
Со мной что-то происходило… Помню, я увидел вечного республиканца Лафайета, который теперь заседал в Законодательном собрании. Выслушав его очередную пламенную речь о свободе, я сказал ему: «Вы совсем не изменились». Как сообщил мне потом Фуше, этот простодушный глупец-идеалист не понял, решил, что я говорю о его внешности. И наивный Лафайет печалился домашним: «Но я не мог ответить ему тем же комплиментом, император очень изменился».
Я и вправду потучнел, расплылся… результат сытой жизнь на острове без бивуаков, без войны… Я стал как-то малоподвижен, исчезла молодая, наглая уверенность… Да, я перестал быть молодым. Я был императором, а сейчас нужен был молодой волк, беспощадный вояка, чтобы победить целую Европу. Ибо только разгром мог образумить врагов. Но я уже чувствовал – его не будет.
Выступая в поход, я обратился к армии: «Солдаты! Много раз вы решали судьбу Европы… Но после Аустерлица, Фридланда и Ваграма мы были слишком великодушны, поверив словам монархов, которых мы оставили на тронах. Теперь они вновь объединились и посягают на судьбу и священные права Франции. Пойдем же навстречу им, разобьем их, как уже били столько раз. Они оставили нам один выбор – победа или смерть!»
В каюте было невыносимо душно. Заходившее солнце било в закрытое шторами окошечко. Император сидел в расстегнутой рубашке, видна была его толстая грудь. Он диктовал непрерывно:
– Перед битвой при Ватерлоо у меня было всего сто двадцать тысяч – гвардия, кавалерия и пять армейских корпусов. Ней командовал левым флангом, Груши – правым. Я стоял в центре, готовый прийти обоим на помощь. У Веллингтона было девяносто тысяч: англичане плюс ганноверцы, бельгийцы и голландцы – все мои бывшие союзники. У Блюхера – сто двадцать тысяч. К ним на соединение двигались войска России и Австрии. План был ясен: разгромить пруссаков и англичан до прихода подкреплений.
Дело началось успешно. Ней заставил англичан отступить. Я форсировал у Шарлеруа реку Самбру и ударил в стык армий Блюхера и Веллингтона. И вместе с маршалом Груши разбил пруссаков (как обычно) и отбросил к Льежу. Но добить их мне не удалось – не подоспел вовремя корпус Друэ д’Эрлона. Он был храбрый солдат, но бездарный генерал.
Теперь мне необходимо было окончательно разделить Блюхера и Веллингтона. И я отправил корпус Груши добить пруссака. У Груши было тридцать шесть тысяч – треть моей армии! А пока я соединился с Неем. И мы повернули против Веллингтона.
Я нашел англичанина вечером семнадцатого июня южнее деревни Ватерлоо перед лесом Суань и встал перед ним, отрезав ему путь к отступлению. Я не стал атаковать с ходу – поле было размыто недавними ливнями, и я решил подождать, когда подсохнет – удобнее ставить пушки. Да и не худо было дать отдохнуть перед решающим боем усталым молодым солдатам. Я перенес сражение на следующий день.
В полдень восемнадцатого июня заговорили пушки. Задача была проста: я атакую англичан и разбиваю их прежде, чем Блюхер (он должен был надолго завязнуть в битве с Груши) придет к ним на помощь. Но когда я садился на коня, я услышал… у меня было некое чувство… короче, я уже знал, что меня ожидает. Я никогда не видел земли и неба перед сражением. Я видел только своих солдат и врага перед боем, и убитых и раненых – после боя. Но тут я странно отвлекся, впервые заметил, как дул ветер, обнажая сучья деревьев, как серебрились на ветру листья, как на солнце надвигалось темное облако. В воздухе чувствовалась сырость близкого дождя… Все было величественно и напряженно, как бывало перед грозой в Мальмезоне… когда под печальный шум дождя я любил ее…