Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади
Шрифт:
Снаружи по-прежнему разливались, соперничая друг с другом, соловьи, но уже подавали голоса и синички, и трясогузки, и прочая мелочь…
Видимо, он опять задремал, потому что растолкал его Цагар: бодрый и уже умытый озёрной водой, отряхивался, как пёс, с всклокоченной шевелюры веером летели Стаху на лицо холодные капли. «У меня, чувак, будильник прямо в мозг вставлен, – похвастался. – Приказываю себе изнутри: проснуться в три ночи, – и ровно за минуту… просыпаюсь!»
Есть не хотелось; они разобрали снасти, прихватили банки-коробочки и по тропинке спустились к ивняку. Над водой стояло невысокое, но беспокойное озеро тумана. Здесь сильнее пахло водорослями; толща воды была густой и настолько
Стах впервые рыбачил батиной удочкой – бамбуковой трёхколенной, очень удобной (батя со смешком называл её «мой главный прибор»): рукоять обёрнута чёрной изолентой, чтобы мокрые, а от рыбы и липкие руки не скользили, не упустили удочку в воду, что сплошь да рядом случалось с иными горе-рыбаками.
Осторожно размотав леску, он продел её во все колечки, вытянул ещё метра на полтора, закрепил поплавок, грузило, завязал узелок… Насадил червячка так, чтобы кончик болтался – якобы живой и свеженький, – этакое приглашение угоститься. Привычным «мягким забросом» закинул леску. Шлёпнувшись на воду, поплавок нырнул под тяжестью грузила, мгновенно выпрыгнул, поплясал на мелкой волне и успокоился, замер…
Цагар, азартный, как истинный цыган, в рыбалке «был король» – это подтверждалось каждым жестом: длинный, костлявый и жилистый, присаживаясь на минуту, тут же вскакивал, как на пружинах, – проверял свои удочки.
Он забросил два удилища и вдобавок донку. Покидал пригоршнями подкормку на воду.
– Постой… я и резинку замастырю.
– Что за резинка?
– Ты что, не знаешь? Гляди…
Стах глянул и буркнул: а, видел-видел…
Тоже – способ удить; на Удольском озере им с батей показал его один старичок-рыбак. Просто длинная верёвка с тяжёлым грузилом на конце. К грузилу крепится авиационная резинка и толстая леска, на которой – множество отводков с небольшими крючками. На каждый наживляешь комочек скатанного хлеба, конец лески приматываешь к ноге, а грузило забрасываешь как можно дальше. За ним уходят под воду и верёвка, и резинка с леской-отводками… Сел, подтянул леску, чтобы всем телом ощущать напряжение жизни там, в глубине, – и ждёшь. Она дрогнула, ты резко выматываешь её из воды. На отводках – целый улов: карась, второй, третий!.. Богатый метод – одним забросом целый садок наполнить. Батя удивился тогда, не знал этого способа; но перенимать не стал. «Не-е, – сказал, – на рыбу надо ходить один на один».
Если вдуматься, батя был странный рыбак. Однажды на озере они поймали сома – маленького, ребятёнка. Сташек сразу его полюбил, такого славного, лобастого и уже усатенького! И всё волновался – довезут ли до дому, и где его растить, и вырастет ли тот до размеров кита? Уже и назвал его: Сомёнок Сёма. Домой его привезли в целлофановом пакете с водой, показали всем – целая делегация соседских пацанов и девчонок желала посмотреть на будущего кита. Сёма лежал в тазу до вечера, шевелил хвостом и усами и – Сташек уверял – уже чуть-чуточки вырос.
А потом… батя уговорил сына сходить на ближний пруд, выпустить Сёму.
– А как же я с ним видеться буду?! – горестно восклицал Сташек. – Он ещё имя своё не успел выучить… Я его буду звать-звать, а он – что?
– Он тебя по голосу узнает и выплывет, – успокоил батя. Лицо его было абсолютно серьёзным.
Стах подстелил куртку на росную траву, сел и уставился на противоположный берег.
Ночь истончалась… Дырявый туман над водой цвета оружейной стали прямо на глазах менял оттенки от опалового до бледно-пепельного; в прорехи его задувал свежий ветерок, сгоняя влажные охвостья тумана к тёмным краям выпуклого озера, и вскоре чистота этой глади стала совершенна и бестрепетна. Солнце ещё не показалось, но верхушки сосен на том берегу уже приобрели застывшую чёткость гравюры, лишь высверки птичьих голосов
Цагар метался от своих удочек к удочке Стаха, ругаясь как чёрт – тут тебе театр или что? Какого рожна запросился на рыбалку, если рыба тебя не колышет?!
Он уже выловил трёх ершей, пяток небольших окуньков, двух подлещиков, густеру и целую команду карасей.
А Стах всё сидел, околдованный блеском озера и неукротимой синевой, которой стремительно наливалось небо – почти до сливового оттенка. Сосны густым чёрным гребнем вонзались в лиловый горизонт, вычёсывая из него крохотные облачка.
– Чувак, – окликнул его Цагар, умиротворённый уловом. – А ты знал, что слово «чувак» – цыганское слово?
– Да ладно тебе…
– Ага. И «стырить» – тоже. И «хавать». И все слова, которыми прям чешут музыканты в кабаках, – все цыганские. «Лабать», например… от нашего слова «тэ дилабас» – значит, «исполнить».
– Надо же, – отозвался Стах уважительно.
Вчерашние рвущие душу ночные разговоры, его страшный сон, его сердцебиение – всё утонуло в солнечной глубине озера. Он изумлённо думал: как это так, что всё в жизни наваливается на человека разом: вот нет бати, и эта мысль каждый раз свинцовой пулькой пробивает сердце; бати нет, но в том же сердце дрожит и набухает кипучая радость: Дылда! Сегодня снова её увижу!
Позавчера она стибрила (неужели правда цыганское слово?) у сестры Анны лак для ногтей. Сидела на скамейке в Городском парке, упершись подбородком в поднятую коленку, и, склоняя голову то на правое, то на левое ухо, старательно покрывала ногти диким фиолетовым цветом. «Дуй!» – приказывала, и Стах опускался на красный песок площадки, набирал полные щёки воздуха и ду-у-у-ул. На соседней скамье сидела какая-то мымра библиотечного вида, злобно на них поглядывая. «Красиво?» – спросила Дылда, ткнув босую ступню чуть не в лицо ему. Он вскочил, схватил её за щиколотку, потянул на себя… Она визжала, хохотала, лягалась, цепляясь за спинку скамьи. Сжимая в железных тисках щиколотки и уперев в собственный живот её босые ноги, он чувствовал пружинящую силу всего её тела.
– Бесстыдники! – крикнула тётка, и Дылда задорно взвизгнула:
– О-ой, бабушка! Спасите мою девичью честь! Тётка зашлась от злобы, а они вскочили, подхватили босоножки, бросились к лестнице, лихо сверзились по всем семидесяти восьми её ступеням и понеслись по «шалопаевке» – прогулочной аллее, что тянулась к центральной площади города.
Жизнь надвигалась приманчиво, сладко, волнующе исполненная запахом надежды. Волнующе исполненная запахом Надежды, – её смехом, голосом, и – телом, которое он ещё не видел полностью обнажённым, но уже сочинял его и в горячечном воображении сплетал со своим чуть не каждую минуту.
Это тело состояло из разных частей разных прекрасных тел…
На нижней полке книжного шкафа в родительской спальне стоял толстенный альбом живописи – подарок маме на день рождения от Броньки – подруги и бывшей сокурсницы по театральному училищу. Та далеко пошла – удачно зацепилась в Москве каким-то летучим и несчастливым браком и работала помощником режиссёра в театре Станиславского и Немировича-Данченко, благодаря чему десятилетний Сташек с мамой не только пересмотрели за весенние каникулы все спектакли, но и разглядели разных знаменитых артистов в буфете ЦДРИ, куда Бронька однажды привела их с мамой обедать. «Не пяльтесь, искоса глядите, – шептала она, наклонясь над тарелкой. – Вон Смоктуновский стоит…». Сташек смотрел и ничего не чувствовал, а мама тихо ойкала и замирала.