Направо и налево
Шрифт:
Непоколебимое равнодушие было гарантией его успеха. Да, иногда казалось, что непредвиденные прихоти его фантазии предугадывали непредвиденные пути добычи денег. Другие находили его ужасным. Он считал само собой разумеющимся, что такой человек, как он, решивший без всяких связей зарабатывать деньги с момента своего рождения — так называл он свое дезертирство, заработал и это недоверие. Он доказал, что богатыми становятся не по трезвому расчету, а по вдохновению. И прислушивался к каждому из своих озарений.
Теперь из пяти лет пролетели три года. Он стал богатеть. Несколько недель он поставлял сукно для полиции двух балканских государств.
X
Гудели полуденные колокола. Колонна подкованных сапог потерялась в легком облаке пыли и шума. Улица осталась пустой, люди сидели по домам и в ресторанах. В весеннем ветре веяли запахи пищи.
Николай
И все же услышанные русские слова попали, похоже, прямиком в неизвестную частицу души Брандейса, частицу, которую, кажется, обнажила весна. Они упали на воспоминания об украинском феврале, как долгожданные капли дождя на жаждущее поле. Воспоминания расцвели. Теперь он отчетливо различал нежные нюансы весны его родных мест. Он вспомнил февральские дни, когда полуденное солнце внезапно и за какие-то пять минут разгорается до отрадного жара, так что сосульки на крышах вдруг начинают таять, как если бы солнце сделало короткую пробу на лето. Синева неба еще зимняя, кобальтовая. Лишь по краям оно светлое, почти белое, словно покрыто льдом. Но оно уже теплеет, источает задушевное дыхание пробуждающегося летного дождя. Уже поселилось в нем невидимое человеческим глазом вещество, из которого возникают летние облака. Затем поднимается северо-восточный ветер. Капли снова леденеют и возвращаются в сосульки. Стремительнее, чем в предыдущие дни, хотя были они тогда определенно короче, падает на деревню вечер. Лишь бледным серебром мерцают еще березы, разбросанные между другими деревьями лесочка как молодые деньки между старых ночей. На полях просыпаются красноватые костерки из хвороста, в которых пекут картошку, и ветер приносит в деревню сладкий запах дыма. Через широкое болото между дорогой и лесом, где безопасные тропы узнают по близко посаженным ивам, еще можно ходить, не придерживаясь обозначенного ими пути. Земля под каблуком сапога еще замерзшая и гладкая, как хрупкое стекло. Однако сколько еще можно будет переходить болото без опаски? Раз двадцать, не больше! Потом снова появятся голубые блуждающие огоньки — земные созвездия. Утром, если луна начинает убывать, может выпасть столько снега, сколько бывает в первые дни ноября. Снежные хлопья падают густо, но всем уже ясно, что через две-три недели они исчезнут без следа. Приблизительно так, думал Брандейс, там все должно сегодня выглядеть. А я сижу здесь, где посланцы весны — эти чахлые городские деревья, природа под опекой магистрата, марширующие дураки и запах жаркого из кухонь. Почему же я здесь?
У него было такое чувство, словно эта русская речь принадлежала той воскресшей в его памяти ранней весне, будто речь эта была не средством общения людей определенной национальности, а языком самой природы его родины — берез, ив, болот, сосулек, ветра, солнца и полевого костра. Опять эмигранты? Кто знает, во всех них могло жить сегодня такое же воспоминание. Поэтому было так приятно услышать русскую речь. Он расплатился и вышел.
Николай не замечал, куда шел. Он хотел пойти в ресторан, хотя не ощущал голода — из чувства долга, следуя обязанности, которую налагал большой город на отдельного человека, и молчаливому внушению условностей дневного часа. Он решил, что его воспоминание следует назвать не иначе как «тоской по родине». В первый раз он испытал это. И испугался. Что с ним происходит? Может быть, рождается новый Николай Брандейс?
Он не заметил, как оказался на Марбургштрассе. Тоска по родине передалась его ногам, этому устройству для странствований. Они шли самостоятельно. Теперь он снова стоял перед русским рестораном, в котором питался первый месяц после своего приезда, а позже — никогда. Вход был переделан, теперь здесь распоряжался богатый хозяин, кельнеры были в накрахмаленных рубашках, продавщица сигарет — в наряде пажа, гардеробные жетоны — из латуни. Николай оглядел образцы блюд на столе в середине зала. Они потеряли первоначальную неподдельность прежнего, скудного времени и представляли собой компромисс, заключенный с берлинской традицией. Блюда изменились вместе со всеми эмигрантами. Шнапс,
Двое мужчин за соседним столиком прервали разговор и посмотрели на него с доброжелательностью, которую проявляют к товарищу по несчастью. Он поздоровался с ними. Они показались ему симпатичными. Оба были лысы; на черепах сияли отражения рано зажженных ламп. При этом они так сильно отличались друг от друга, как могут отличаться только русские — представители большой нации, состоящей из множества малых. Пребывая в миролюбивом настроении, он воздавал по справедливости всем эмигрантам. Этот маленький, черноволосый, со смуглым лицом и черными усиками — выходец с Южной Украины. Крупный блондин с вытянутой головой, безбровый, с розовым цветом лица, легко выдававшим смущение, приехал из Польши или Балтии. Все же оба они — отменные русские. У них схожие вкусы, одинаково работает пищеварение, их организмы сходным образом реагируют на алкоголь. Таким же, как у меня — немца и еврея. Общий для всех вид телесных потребностей. Николай Брандейс выпил следующую рюмку шнапса за здоровье своих соседей.
Он слышал, о чем они говорили. Речь шла о некоем Иосифе Даниловиче, который утверждал, что мог бы теперь в Париже получить от инфляции еще больший доход. Молчаливому Брандейсу показалось вдруг весьма важным предостеречь своих соседей и — обходным путем, через них — совершенно ему незнакомого Иосифа Даниловича. Он вмешался в разговор. Его охотно выслушали.
— От всей французской инфляции останется лишь одно: ничтожный курс золотого франка. Во Франции нет в обращении такого множества банкнот, как в свое время в Германии. К тому же Французский банк не владеет золотом в достаточном количестве — собственно, там три миллиарда шестьсот пятьдесят четыре миллиона золотом, — а это к настоящему моменту обеспечивает около шестидесяти процентов выпущенных банкнот. Французская публика верит в устойчивость франка — психологический факт, имеющий большое значение для стабилизации финансов. Власти станут или насильственно консолидировать долги, или обременять капитал налогами, или, что наиболее вероятно, брать иностранные займы под гарантию золотого запаса Французского банка. В любой момент Французский банк также может принять решение немедленно израсходовать свои золотые резервы, и, по моим расчетам, останется еще два миллиарда пятьсот миллионов золотом как гарантия для банкнот. Англия, конечно, не войдет в число упорствующих кредиторов, она возьмет концессии. Франция же перестанет наивно полагаться на фантастические суммы, которые выкачали из Германии. А это уже шаг к спасению.
Николаю доставляло удовольствие объяснять все это им обоим. Они внимательно слушали. Казалось, они понимают, что разговаривают с большим знатоком, который следит за делами на бирже, обладая преимуществом человека, компетентного в мировой политике.
— Мы тоже собираемся в Париж, но по другим причинам, не деловым.
— Тогда, — сказал Брандейс, — советую учесть, что вас ждут более значительные расходы, чем вы, вероятно, предполагали.
Он встал. Они спросили его адрес. Мгновение он жалел, что связался с ними. Потом дал адрес.
Николай хотел идти домой медленно и окольным путем. Над словом «домой» он посмеивался. Два года он жил в пансионе. Вдруг ему показалось невозможным там оставаться. Воскресенья там были невыносимы, а в воскресеньях самым невыносимым было время после полудня. Изо всех запертых дверей до него доносились звуки любви и граммофона. Хозяйка, вдова надворного советника, надевала в этот день шелковое черно-серое платье. В комнате Николая на платяном шкафу стоял еще футляр со скрипкой, инструментом надворного советника. «В этой комнате у нас всегда играл квартет!» — рассказывала вдова. Брандейс вспоминал о белизне и синеве своего выбеленного известкой дома. Он вдыхал запах сена, навоза, затхлость курятника, пряную терпкость воздуха в конюшне, остроту теплого шипящего лучика лошадиной мочи. И вспоминал смесь запахов карболки и вареной озерной рыбы в пансионе. Вернуться домой он решил только к вечеру.
Вечер наступил раньше, чем он предполагал. Теперь воскресенье недолго еще оставалось выносить. Воскресный вечер на улице был хуже, чем дома. Он заспешил.
В «салоне» его ожидали два господина. Это были двое русских, с которыми он разговаривал в ресторане.
Оба оказались в равной степени застенчивы. Оба были растеряны. Они затеяли какое-то совместное дело — по тому странному закону, который притягивает друг к другу двух слабаков, заставляет вместе гулять двух некрасивых девушек, втягивает в разговор двух глухих и связывает двух робких людей, которые думают, что, объединившись, они совершат нечто отважное. Казалось, в блондина, который был моложе брюнета, определенную смелость вселяет лишь затруднительность положения. Блондин и начал: