Наркомат просветления
Шрифт:
Во время съемок у крыльца дома начальника станции собрались зеваки, привлеченные вспыхнувшим светом юпитеров, но Грибшин привел отряд своих людей, и жандармы согласились помочь ему расчистить площадку, озираемую оком синематографа. Графиня шествовала от своего вагона, раздвигая толпу. Грибшин опять поклонился и объяснил ей, что от нее требуется. Она поняла сразу. Мейер стоял рядом, поддерживая Грибшина своим авторитетом. Сначала замысел Грибшина заинтриговал Мейера, но потом Мейер начал сомневаться; в конце концов он решил, что надо сначала заснять эту сцену, а потом уже предаваться сомнениям. Дверь дома начальника станции оставалась закрытой. Когда Грибшин излагал графине инструкции, его
— Вы, черт возьми, не хозяин этой чертовой станции, — говорил чей-то совершенно пьяный голос. Толпа рассыпалась смехом.
Один из жандармов, бывших на жалованье у Мейера, в конце концов удалил смутьяна, и Грибшин еще раз прошел с графиней ее роль.
— У нас есть один-единственный шанс на то, чтобы сделать все правильно, — сказал он. Мейер посчитал до трех и завертел ручку.
Приподымая юбки с мокрой платформы, графиня прошествовала к дому начальника станции и взошла по ступеням. Она легонько постучала в дверь. Через несколько секунд дверь отворилась, и за ней обнаружилась Саша, которая, должно быть, наблюдала в окно, не в силах понять, что происходит. Саше было двадцать с чем-то, но в безжалостном свете юпитеров она казалась отяжелевшей женщиной средних лет, приобретя сходство с матерью.
— Мама, прошу тебя, не…
— Александра, — сказала графиня, называя дочь полным именем, — пожалуйста, будь хорошей девочкой, пусти мать повидать отца на смертном одре. Из простой человеческой порядочности.
— Доктор Маковицкий не велел, — отвечала Саша безо всякого выражения.
Но графиня уже протиснулась через порог в затемненный дом. С того места, где стоял Грибшин, ему видны были фигуры внутри дома, которые кинулись к графине, яростно жестикулируя. Но камере ничего этого видно не было; и, конечно, их протестующие крики тоже не запечатлелись на пленке.
— Есть, — сказал Грибшин. Мейер резко остановил ручку. Грибшин не хотел, чтобы монтаж делали в Париже: там могли не понять его замысла или воспротивиться.
Графиня повернулась на каблуках — она была замечательно подвижна для женщины ее возраста и комплекции. Фигуры во мраке дома не успели ее коснуться. Их руки шевелились, как морские водоросли.
— Есть, — опять закричал Грибшин, когда она ступила обратно через порог.
Синематограф затрещал и ожил. Грибшин так хорошо знал все три камеры, привезенные Мейером в Астапово, что различал их по звуку механизма. Шестеренки камеры, которой Мейер снимал сейчас, при вращении издавали чуть более высокий, какой-то женственный звук. В нем можно было различить мягкий шелест, словно гравий пересыпают. Грибшин обожал этот звук; как будто, сматывая с катушки пленку, камера одновременно разматывала параллельное время. Когда снимался какой-нибудь эпизод, Грибшин видел происходящее словно бы уже на пленке, черно-белым и плоским, со скоростью чуть выше натуральной, зато с добавкой текста. Такое искажение придавало эпизоду смысл.
Саша не поняла, что произошло в этот момент, и приписала поведение матери ее природной эксцентричности — вот так ворваться в дом и потом так же внезапно выбежать прочь. Много лет спустя Саша наконец увидит этот выпуск кинохроники; один парижанин, последователь графа, неосторожно решит сделать ей приятное и организует закрытый дневной просмотр в кинотеатре недалеко от Монпарнаса. Но к этому времени с Сашей, с ее семьей и с ее страной уже случится такое, что почти никакой внешней реакции этот эпизод не вызовет — Саша лишь горестно, медленно покачает головой.
Грибшину также представится возможность пересмотреть эту сцену много лет спустя, тоже на закрытом просмотре — в отведенной ему бывшей бальной зале Кремлевского дворца. У Грибшина на лице будет задумчивость: этот момент навсегда определил его жизненную траекторию. Когда графиня выйдет из кадра и он заполнится новыми картинами жизни Астапова, Грибшин поднимет голову и посмотрит на струйку сигарного дыма, поднимающуюся сквозь луч проектора. В свете луча дым покажется плотным, как бетон.
В этой комнате не слышно было, как работает государственный аппарат: пели телефоны, хрипели приказы, секретарши выбивали дробь по мраморным полам коридоров, трещали пишмашинки, перья царапали по важным документам, шелестели бумаги, хлопали дверцы сейфов, смертельно серьезно смеялись мужчины, во внутреннем дворе тянули носок солдаты, пыхтели броневики, а здесь только тихо щелкал проектор, и в ушах Грибшина (хотя человек, которому принадлежали уши, уже не носил фамилию Грибшин) это был истинный звук власти. Щелк-щелк: свет обретает форму, повинуясь приказу человека. В кинозал не доносились выстрелы из подвала.
— Да ты шарлатан, вот ты кто, из того же балагана! — Вернулся тот пьяный, Хайтовер, как раз когда кружок зрителей, собравшихся вокруг синематографической камеры, начал расходиться.
Грибшин натянуто улыбнулся.
— Слушаю вас?
— Это мошенничество. Мне теперь все ясно. Вы собираетесь представить дело так, как будто граф попрощался с женой; может, даже скажете, что он ее благословил и предоставил ей авторское право на свои труды. Что-то такое. Жульничество.
— Ну так напишите статью, — сказал Грибшин, уже не улыбаясь. Казалось, он совершенно серьезен. Графиня, не сказав ни слова ни Грибшину, ни Мейеру, вернулась к себе в вагон. — Разоблачите братьев Патэ. Устройте скандал.
— Непременно, — пообещал Хайтовер. А потом, протрезвев, осознал, какая уверенность читается на лице русского. — Но кинозрители увидят, что это произошло. Увидят ее довольную наглую рожу. Они вложат деньги в вашу иллюзию.
В эту секунду Мейер выключил юпитеры. Как только двое погрузились в темноту, к ним присоединился третий — незнакомец с Кавказа. Грибшин сначала подумал, что кавказец решил прийти ему на помощь на случай, если Хайтовер полезет драться. Потом он понял, что кавказец просто слушает их спор. На лице незнакомца играла улыбка. Хайтовер его не заметил.
Грибшин сказал:
— Ну так исправьте ход истории.
Хайтовер прищурился, словно пытаясь разглядеть собственно ход истории. В словах Грибшина не было иронии: в них можно было даже различить искреннее желание, чтобы Хайтовер победил.
— Я понимаю, что вы делаете, — сказал Хайтовер. — Я только не понимаю, зачем. Какая прибыль фирме Патэ от этого обмана? Попасть в фавор к графине? Исключительные права на показ фильмов, снятых по книгам графа? Она дала вам взятку?
Все эти гипотезы имели право на существование. Последняя, конечно, была неправдой. Грибшин не думал заранее, какие блага принесет фирме его синематографическая «ловкость рук», хотя все предсказанное Хайтовером было вполне вероятно. Обвинения Хайтовера убедили Грибшина, что фирма Патэ значительно выиграет от оказанной им услуги. На кого бы ни работал Грибшин, он всегда был непоколебимо верен своему работодателю.
Сейчас, в присутствии кавказца, Грибшину внезапно захотелось сказать правду. Он посмотрел прямо на Хайтовера и объяснил:
— Синема — относительно новое изобретение, и в нем все еще есть место экспериментам и поискам. Мы хотим открыть новые способы его применения, которые пригодятся в будущем.
Тринадцать
Молодому человеку по природе не свойственна была экзальтация; и он не мог понять, что за чувство бурлило в нем, пока он шел под слабо моросящим дождиком по дороге к почтовой станции.