Нарушители спокойствия (рассказы)
Шрифт:
Мы гуляли какое-то время и узнавали друг друга, насколько это было возможно. Ключевым здесь является то, что мы редко стремимся узнавать другого достаточно глубоко. Нам не хватает для этого искреннего желания. Я не извиняюсь, это несомненный факт — большинству связей не хватает глубины. Мы оказываемся в разных местах в разное время и на короткий промежуток времени связываем свою жизнь с другими — так же, как Лизетт взяла меня под руку, — а затем, по истечении какого-то времени, мы расходимся. Иногда сквозь пелену боли; обычно сквозь завесу воспоминаний, которая цепляется, а затем проходит — иногда так, как будто мы никогда не соприкасались.
— Меня зовут Пол Ордал, — сказал я ей. — И самое ужасное, что когда-либо случалось со мной, — это моя первая жена Бернис. Я не знаю,
— Когда мне было восемнадцать, — сказала Лизетт (такое впечатление, как будто мои слова пролетели мимо ее ушей), — моя семья устроила вечеринку в честь моего выхода в свет. Мы жили в Гарден Дистрикт, на Притания-стрит. Дом прекрасный, белый в южном колониальном стиле — сейчас их называют довоенными — с греческими колоннами. У нас была беседка цвета хурмы в саду за домом, прямо рядом с плакучей ивой. Она была шестигранной. Восьмиугольной. Или все-таки шестиугольная? Это была самая красивая вечеринка. И пока она продолжалась, я улизнула с парнем… Я не помню его имени… и мы пошли в беседку, и я позволила ему потрогать мою грудь. Я не помню его имени…
Мы шли по Декейтер-стрит, направляясь к Французскому кварталу; справа от нас была Миссисипи, темная, но дававшая о себе знать. Я решил тоже пропустить ее слова мимо ушей:
— Видишь ли, после того как ее мать отправила ее в больницу прошло четыре года. Я только дважды слышал о них за это время и, честно говоря, вспоминать об этом больше не хотел. Однажды, после того, как я начал прилично зарабатывать, ее мать позвонила и сообщила, что Бернис нужно перевести в государственную психушку, поскольку частную лечебницу она оплачивать больше не в состоянии. Я деньги отправил и сказал, чтобы она мне больше не звонила. Конечно, я мог бы денег выделить и побольше, но я снова женился, у моей новой жены был ребенок от предыдущего брака. Да и не хотел я больше ничего отправлять. После этого был только один телефонный звонок… это было самое ужасное, что когда-либо случалось со мной…
Мы гуляли по Джексон-скверу, глядя на очень черную траву, читая таблички, прикрученные к остроконечному забору, таблички, говорящие о том, что Новый Орлеан когда-то принадлежал французам. Мы сели на одну из скамеек.
— Фамилия моей новой жены была Шарбонне. — Я произнес это с хорошим французским акцентом и поинтересовался. — А ты можешь так сказать?
— Я вышла замуж за очень богатого человека. Он занимался недвижимостью. Одно время ему принадлежал целый квартал на Бурбон-стрит, теперь это Вьё-Каррэ. Он очень восхищался мной. Он пришел и попросил моей руки, и моей маме пришлось заключить сделку, потому что мой отец был слишком слаб, чтобы сделать это — он, как обычно, был пьян. Теперь я могу это признать. Но это не имело значения, я уже выяснила, как мой жених устроен в финансовом плане. Он не был обычным мужчиной, и красивым не был. Но он был богат, и я вышла за него замуж. Он дарил мне подарки. Я делала то, что должна была делать, играла роль жены. Но я отказалась заниматься с ним любовью после того, как он подружился с тем ужасным евреем. Моего мужа звали Данбар. Клод Данбар, возможно, вы слышали это имя? Наши вечеринки были довольно известны.
Прямого ответа на свой вопрос я вновь не получил — видимо таковы правила нашего разговора, но название Францусский квартал — Вьё-Каррэ — прозвучало вполне по-французски.
— Не хочешь ли кофе с пончиками в Дю Монд? — Предложил я.
Она мгновение смотрела на меня, как будто хотела, чтобы я сказал что-то еще, затем кивнула и улыбнулась.
Мы прогулялись по скверу. Мой единорог ждал у обочины. Я почесал его радужный бок, и он высек искру из бордюра правым передним копытом.
— Я знаю, — сказал я ему, — скоро переход. Но не сейчас. Потерпи. Я тебя не забуду.
Мы с Лизетт зашли в кафе Дю Монд и я заказал два кофе с теплым молоком и две порции пончиков.
От реки веяло прохладой, и я продолжил рассказ о своей жизни:
— Я был в Нью-Йорке, получал награду на съезде архитекторов. Я упоминал о том, что я был архитектором? — Да, именно им я был в то время, архитектором — и давал телевизионное интервью. Мать моей первой жены увидела мое выступление, просмотрела газеты, чтобы узнать, в каком отеле мы проводим конференцию, узнала номер моей комнаты и позвонила мне. Я довольно поздно явился в отель после банкета, на котором мне вручали награду. Сидя на краю кровати, снимал ботинки, галстук от смокинга свисал с расстегнутого воротника, я готовился просто бросить одежду на пол и завалиться спать, когда зазвонил телефон. Это была моя бывшая теща, которая, по моему мнению, была ужасным человеком, сущей ведьмой, ужасным, просто ужасным человеком. Она начала рассказывать мне о Бернис в психушке. Что держали ее в маленькой комнате, что она большую часть времени смотрела в окно. Что она впала в детство и большую часть времени даже не узнавала свою мать, но в минуты просветления говорила что-то вроде: «Не позволяй им причинять мне боль, мамочка, не позволяй им причинять мне боль». Мне надоело ее слушать, и я поинтересовался, чего она от меня хочет, нужны ли ей деньги для Бернис, или может она хочет, раз уж я все равно нахожусь в Нью-Йорке, чтобы я навестил Бернис? В ответ прозвучало испуганное: «Боже, нет»! А потом я услышал нечто ужасное. Она сказала, что в последний раз, когда она навещала Бернис, та обернулась, приложила палец к губам и прошептала:
— Тссс, мы должны вести себя очень тихо. Пол работает.
И, клянусь, змея свернулась у меня в животе. Это была самая ужасная вещь, которую я когда-либо слышал. Хотя тогда я этого полностью не осознал. У меня была уверенность, готовность поклясться Богом, что не моя вина в том, что Бернис оказалась в сумасшедшем доме, но все же оставалась маленькая частичка сомнения — а вдруг? И эти слова, просто выбили меня из колеи, но повторюсь, я тогда этого не понял. Я просто пропустил это мимо ушей, это была просто защитная реакция сознания, иначе это разрушило бы меня. Итак, рухнули эти железные стены уверенности в своей невиновности, а я просто продолжал что-то говорить, и через некоторое время она повесила трубку.
Только два года спустя я позволил себе задуматься об этом, и тогда я заплакал; прошло много времени с тех пор, как я плакал в последний раз. О, не потому, что я верил в эту чушь о том, что мужчине не положено плакать, а просто потому, что, наверное, не было ничего настолько важного, из-за чего стоило бы плакать.
Но когда я позволил себе услышать, что она сказала, я начал плакать, и продолжал плакать, пока, наконец, не пошел и, посмотрев в зеркало в ванной, спросил свое отражение: был ли такой случай, заставил ли я ее когда-нибудь замолчать, чтобы я мог работайте над чертежами?… И когда через некоторое время я увидел, что отражение отрицательно качает головой, мне стало легче. Это было, наверное, за три года до моей смерти.
Лизетт мой рассказ не впечатлил, она слизнула сахарную пудру пончиков со своих пальцев и пустилась в длинную историю о любовнике, которого она завела. Она не помнила его имени.
Было где-то за полночь. Я думал, что полночь послужит сигналом к началу перехода, но прошел час, а мы все еще были вместе, и она, казалось, не была готова исчезнуть. Мы вышли из кафе Монд и направились к центру Квартала.
Я презираю Бурбон-стрит. Стриптиз-клубы с пирожками на сосках{4}, запах похоти, карликовые души мужчин, настроенные только на плоть. Шум.
Мы прошлись по ней, как знатоки искусства по выставке картин. Она продолжала рассказывать о своей жизни, о мужчинах, которых она знала, о том, как они любили ее, о том, как она их отвергала, и о мелочах своего прошлого существования. Я продолжал рассказывать о своих возлюбленных, о всех женщинах, которые были дороги моему сердцу, как бы долго каждая из них ни была связана со мной. Мы говорили каждый о своем, наш разговор шел под прямым углом, встречаясь только на перекрестках молчания в конце истории.