Наш Декамерон
Шрифт:
– В войну попал в немецкий плен, - окончательно разговорился дед.
– Ох, как меня били! И не кормили. Потом к американцам в плен попал. И там били, но кормили. А потом уже в Сибири… Ну, там - ясное дело… А потом, как выпустили - вот уж сколько годков все хорошо: не бьют и кормят… Все хорошо, все по-человечески. Все продукты в магазине беру. Только пораньше пойтить надо. Эх, милый, знаешь, какая она, наша деревенская любовь: чтоб не били и кормили - вот и вся любовь… А ваша, городская, она только подведет. Слушай, что с родственницей моей приключилось.
– А дальше, дальше-то что было?
– посыпались вопросы из темноты.
– Дальше, - обстоятельно сказал дед, - муж секретаршу бил.
– Какую секретаршу?
– Председателя секретаршу.
– Ну, а с сеструхой-то?
– Суд был, - радостно сказал дед.
– Судом ее судили. Судья у нас новый - женщина. А в универмаге как раз сапоги должны были давать японские. Ну, милиционер прибежал сказать: он в универмаге всегда стоит, пластинки слушает. А я в это время на суде в зале сижу. И все это дело сразу раскусил. Как она, судья-то, заседание остановила - вроде бы посовещаться, - я сразу шасть в универмаг. Два раза ошибался - ложная была тревога. А в третий раз точно - завезли. Хорошо, что универмаг от суда через дорогу. Так между судом и магазином мы все и бегали. И новая судья тоже. Я был тридцать седьмым по переписке. Тридцать седьмым меня переписали. Купил красные японские. Они у нас в передней стоят теперь. Красивые, но дорогие, падлы.
– А с сеструхой-то, с сеструхой-то что?
– орали уже со всех сторон.
– Присудили, - ликовал дед, - будет выплачивать в райисполком по сколько-то рублев в месяц из зарплаты. За тыщу лет выплатит.
– А что ж ее не приговорили-то?
Дед задумался. А потом сказал совсем радостно:– А за что ж ее? Она невиноватая. Потому не с блядства легла с зятем-то. У нее Нюрка, дочка, водянкой заболела. Раздуло дочку всю. Вот она, чтоб зять на сторону не гулял… и встре-чалась в райисполкоме. Жалко ей зятя было, и дочку тоже. Все-таки не чужие.
Я даже застонал: ну конечно же! Это была она - величайшая история про Любовь. Сколько тут всего: и любовь к дочери и к зятю, и свеча, и суд, и болезнь, и кровосмешение, рок, и обнародование, и позор, и справедливости конечное торжество. Но главное - чистота! Чище я слыхивал только частушку:
Ох, тошно мне! Ктой-то был на мне: Сарафан не так И в руке пятак. Наступила тишина. И раздался оглушительный голос - голос Д. Как же все перепугались! Но тотчас в темноте захихикали… Услышав это пьяное хихиканье, мы с облегчением поняли: это вошла поддатая актриса Л.– и врубила принесенный магнитофон. На полную мощность. Голос занудливо и без выражения читал последний сценарий Д. Все благоговейно внимали… Ах, до чего мы любим голоса покойников! Включаю в воскресенье телевизор, а передо мною лицо знаменитого певца, который давно помер. И покойник глядит на меня так приветливо и поет с экрана интимным голосом: "Все еще впереди… все еще впереди…" Напоминает, родимый. "Голодные послевоенные…" - грохотал между тем в темноте голос моего друга Д., уже познавшего, что впереди. В мутном сумраке наступившего рассвета голосом Д. заканчивался "Наш Декамерон". О ЯСНОГЛАЗОЙ ЛЮБВИ Тракт. Деревенька у самого тракта. Все сверстницы давно вышли на дорогу, проголосовали - и увезли их ревущие грузовики в город, где "все свои да наши"… В городе Магадане жил теперь ее брат. Она выросла. Поднялась ее грудь, и глаза синие-синие. И все чаще выходила она продавать ягоды у дороги. И тогда тормозил грузовик, и молодой шофер с бешеными глазами:
– А ну, поедем, красивая?
Брат посылал письма из Магадана, и она читала их вслух матери. И одна у нее была мечта - в Магадан.
Брат обещал, что заберет ее. Но дни шли, и месяцы тоже, но не забирал ее брат в Магадан.
Ей восемнадцать. Время уходит. Выгоревшие волосы цвета спелого пшена и запах молока от кожи.
Ей восемнадцать и три месяца. И не остереглась. Вышла утром на тракт, тотчас тормознул грузовик, и веселое, в обрамлении кудрей лицо из кабины:– Куды надо?
– Магадан далеко, дядечка?
Он сразу смекнул. И, стараясь не глядеть на ее грудь, на ее полные ноги, сказал:
– Далеко ли, близко, а довезу.
– А вы кто ж такой?
– Я шофер Иван-царевич. Везу не те грузы не в то место. Эх, жизнь шоферская: впереди баранка, а сбоку дурак.
И он уже открывал ей дверцу и рывком втянул ее в кабину. С ревом помчались они по тракту, и назад ушла ее деревня. И сразу охватил ее страх:
– Дяденька, вернись обратно.
Они мчались целый день, и целый день она его молила, а к ночи охрипла. Они встали на дороге, он накормил ее в кабине.
– Ну, что дрожишь, молодая?..
Потом она плакала и к утру надоела шоферу. Шофер был веселый парень. И он передал ее другому шоферу, который ехал назад. И попросил того шофера:
– Довези Машку до дома.
И подмигнул. Другой шофер тоже сразу все понял… А потом - новый шофер. Так кружилась она по веселому тракту по безбожному северному тракту. Платье ее смялось, волосы слиплись и запах молока совсем исчез. Только синие глаза и остались. Ясноглазая. Последний шофер был осетин. Она сидела в кабине между осетином и его пассажиром, молоденьким горбуном. Горбуну она очень понравилась, и он стал торговать ясноглазую у осетина. У железнодорожной станции она от них сбежала. На запасных путях стоял рефрижератор, и она села в рефрижератор. Думала, что поезд. Рефрижератор этот привез бутылки с вином, и оттого по санитарной норме его нельзя было загружать мясом. Но мясо - дефицит. И мужчины, которые приехали с рефрижератором, решили договориться с директором мясокомбината. А пока они жили на станции. Ясноглазую они приютили по-хорошему, не трогали. А она все просила их довезти ее до дома. Названия ее деревни мужчины не слышали, но раз-узнать обещались. Особенно понравилась она чернявому, старшему. Он даже принес ей кошку, и она играла с кошкой и ждала, когда ее отвезут домой. Наконец мужчины заманили к себе директора мясокомбината. Ему устроили попойку прямо в поезде. Но какая же попойка без бабы? И когда директор намекнул, они втолкнули ясно-глазую к нему в купе. Ночью директор ушел, а она вышла в тамбур. Рефрижератор уже шел во тьме к мясокомбинату. В тамбуре ее поджидал чернявый. Он молча открыл дверь вагона и швырнул во тьму ее кошку. И в свете фонарей она видела, как с визгом переворачивалась и долго падала кошка… Утро, бойня. Безглавые туши, дрожь освежеванных туш - это еще живут мускулы. На первой станции она сбежала из рефрижератора. И там же, на станции, повстречала того молоденького горбуна. Горбун, директор инвалидного дома, пообещал отвезти ее в деревню. Он даже описал, где находится ее деревня, и она поняла: он не врет. И снова высокая трава-мурава. Как соскучилась ясноглазая по траве после этой проклятой дороги, после этого тракта. Инвалидный дом размещался в бывшем имении фаворита Павла Первого полковника Чревина. Высокий дом стоял над рекой. Шатровая колокольня церкви и облака… Только когда подъехали, увидела ясноглазая покосившиеся колонны, подпертые досками, изуродованные статуи вокруг фонтана. И с криком и гиканьем неслись к их машине странные люди: огромные головы, короткие ноги, слюнявые рты. Это были жители дома. От ужаса у нее выпала из рук косынка. И тогда трое, расталкивая друг друга, упали на колени и поползли в высокой траве. И вот уже, блестя глазами, протягивает ей косынку коротконогий обрубок с отвислым животом, а лицо - женское, миловидное. И весь тот день, куда бы она ни пошла, - она натыкалась взглядом на счастливое, преданное лицо идиотки… Горбун отправился устраивать ей комнату, а в доме меж тем шла обычная жизнь. Это был понедельник, тридцатое число - день смены белья. Огромная рыжая бабища с толстыми шарами-руками выволакивала из дома матрацы - проветривать. Полосатые матрацы валялись в траве у дома. И среди матрацев - белая простыня. Из-под простыни - лицо мальчика, ангельское, в черных кудрях. Она подошла к мальчику не в силах отвести взгляда от простыни: простыня кругло облегала яйцевидное его тело. Рук и ног не было… Дом этот открыли после войны, назывался он при основании Дом престарелых. После войны престарелых мало осталось, а вот молодые идиоты войну пережили, голод и холод пережили. И поселили их вместе с немногими стариками. С той поры назывался дом - Инвалидный широкого профиля. И жили в нем теперь идиоты и старики, то есть слабоумные и мудрые вместе. Слабоумные были тихие, работали усердно, старики тоже не привередничали и умирали исправно. А новые старики приносили горбуну доход, потому что много было желающих сдать своих стариков в этот дом. Одна только была забота у горбуна: молодые идиотки все время рожали. Это было строжайше запрещено правилами, и горбун все время собирал собрания, где разъяснял. Но разве идиотам разъяснишь? И душными летними ночами неясные фигуры, непропорциональные, как в зеркалах "Комнаты смеха", двигались в лес. И там, в высокой траве, любили друг друга. А потом рожали. Для горбуна это было особенно нестерпимо, потому что сам горбун был ребенком такой ночи. Он родился в этом доме, тут работал завхозом, потом выдвинулся в директора - после войны, когда всех поубивали. Каждый новорожденный был пощечиной, злым намеком. И он боролся, как мог. Он привез из города ту сытую огромную бабу с шарами-руками и назначил ее завхозом. Но даже пудовые ее кулаки не помогали: идиоты любили и рожали. И все-таки победил горбун. Вышел приказ в районе: забрать из дома всех молодых женщин и впредь принимать туда только стариков и слабоумных мужского пола. Именно в тот счастливый день, когда пришел приказ, он и увидел ясноглазую на перроне. И влюбился в нее. Овладела им какая-то хмельная смелость. И не задумываясь он привез ее в дом, хоть и боялся здоровую бабу: жил он с нею, и била она его. Горбун закрылся в своей комнате и долго одевался во все новое. Потом тихонечко пронес в свой кабинет сладкое вино и конфеты. И вот он уже повел ясноглазую осматривать дом. А баба стояла на лестнице и темно глядела им вслед. Сначала они прошли на мужскую половину. Держа ее руку в цепкой длинной руке, горбун церемонно ввел ее в залу. Это была парадная зала дома, с лепным потолком и яркой росписью: дебелая Венера рождалась в раковине и вокруг летали амуры. Роспись сияла: из круглых окон люков под потолком в залу входил странный свет белой ночи. Под этой росписью стояло множество фанерных перегородок. Перегородки делили ги-гантскую залу на узкие пеналы. В каждом - по четыре кровати. На этих кроватях, аккуратно застеленных конвертиком, сидели друг против друга старики и идиоты. Они ждали отбоя, и потолок, как небесный свод, висел над ними. Горбун сразу отметил про себя, что некоторые кровати пустовали, это значило, их обитатели ушли любить в белую ночь. "Ничего, в понедельник приедут грузовички за вами, товарищи любители! В понедельник наведем порядок!" Ему было весело. Они сейчас миловались в лесу, а он, как Бог, знал наперед их судьбу. Обитатели пеналов смотрели на горбуна преданными глазами. И он радовался, что ясноглазая видит это почтение. Ему не хотелось уходить. Над каждой кроватью висели фотографии в рамочках. И, хоть это было не положено врачами (чтобы не волновать стариков и идиотов), горбун разрешил им иметь эти фотографии - единственное их имущество на земле. В этом была его смелость, его вольнодумство, если хотите… Вот на фотографии - ребенок, обычный ребенок на руках у матери. Вот он подрос, он еще не выделяется среди сверстников, хотя лоб его чересчур велик. Вот он растет - и уже появился знак: глаза. Глаза идиота. А вот и голова и сам он вытянулись - и вот он стоит один (а с кем же ему теперь стоять?) посреди пустого двора… Они перешли на женскую половину, и горбун окликнул крохотное, согнутое, сморщенное создание. Но старуха не ответила. Горбун сказал ясноглазой, что старухе девяносто лет и она уже не слышит. Старухе, которую окликнул горбун, и вправду было девяносто лет, но она слышала. Старуха эта была женой краеведа Рязановского, а еще раньше она была фрейлиной при дворе. А еще раньше ее привезли первый раз в Петербург, и под таким же потолком она танцевала свой первый бал… А потом уже она влюбилась и вышла замуж за бедного дворянина Рязановского. Революцию муж приветствовал. Во время перестрелки в семнадцатом году его убили на улице, а ее выгнали из квартиры как буржуйку. А потом… Чего только не было с ней потом! И теперь, прожив бесконечную жизнь, она сидела, счастливая, под потолком своей юности. Счастливая оттого, что весь этот день у нее ничего не болело. Днем она даже вышла в поле, погуляла у церкви, осторожно, не срывая, понюхала цветы и, усевшись на скамейку у заросшего пруда, проиграла в своей памяти Шопена. Побаловав себя музыкой и цветами, она медленно возвращалась в дом. И, подходя к полуразрушенным колоннам, она подумала, что поняла! Если бы вернули назад ее молодость, ее довольство - она бы не взяла! Жить в довольстве - это грех, ведь на земле люди так мучаются. И сейчас, сидя на кровати, она молилась и благодарила Его за прекрасный день без боли и еще за то, что сейчас, после той музыки, стояло пред нею ясноглазое лицо крестьянской Богоматери. Горбун и ясноглазая вышли в коридор, здесь пахло сыростью и мочой - сегодня мыли полы. Горбун провел ее в кабинет и, когда она села, попытался ее поцеловать. И тотчас отворилась дверь - и красная рука выволокла горбуна за дверь. Дверь захлопнулась, и послышались возня, удары по телу, визг горбуна… Ночевала ясноглазая на скамейке у пруда. Было раннее утро. Она проснулась оттого, что где-то рядом зашуршало и поднялся из травы идиот, длинный-длинный. Рядом, нежно прижимаясь к нему, стоял коротконогий женский обрубок. Ясноглазая слезла со скамейки и пошла-побежала прочь. Потом оглянулась: за ней, улыбаясь радостно и преданно, семенила крохотная женщина. Она узнала вчерашнюю дурочку: вислый живот торчит из байкового платья и бессмысленная улыбка на молодом лице. Они пошли рядом. Липовая аллея. Открылся храм в конце аллеи. И в тени храма кладбище. Дурочка уселась на могильную плиту и, расчесывая блестящие волосы, тихонечко сказала:– А ты не с комиссии? А то мы комиссию ждем. Комиссия за нами приедет.
Ясноглазая не отвечала и все смотрела в глубь раскрытого храма. Оттуда веяло холодом: пустые побеленные стены, иконы лежат на полу штабелями вдоль стен.
– Службы нету. Батюшка помер, царство ему небесное, а другого не присылают. А под полом церкви господа бывшие лежат в белых склепах…
Рядом с церковью в высокой траве стоял Ангел с отбитыми крыльями. Сей памятник любви, Признательности нежной Воздвигли дети-сироты отцу Нежнейшему и матери любезной, Пускаясь без вождя в путь бед и суеты. Сзади раздавался нежный смех дурочки. Это неслышно подошел высокий идиот. Он наклонился и молча водил губами по ее шее.– Разлучать нас будут, - смеясь говорила дурочка.
– Думают, мы не знаем. Все знаем. Про все донесение в город написали. Небось, тебе с горбуном можно, а нам нельзя? Что ж, мы не люди, если я инвалидка?
У дома уже стоял грузовик. В кабине торчала голова шофера. Горбун стоял у грузовика очень важный, с портфелем. И рядом краснела пудовая баба.
– Тебя дожидаются, - сказала баба ясноглазой. Потом обратилась к горбуну: - Вези ее, чтоб духу ее здесь не было. А чего узнаю - голову оторву…