Наш дом стоит у моря
Шрифт:
Немеровы подняли на ноги всю одесскую милицию. Милиция старательно прощупывала Молдаванку, Слободку и даже Люстдорф, а Светка тем временем вот уже третьи сутки преспокойненько жила в кают-компании Толяши Стояновича. Мы ей носили помидоры, рыбу, картошку в мундирах — все, что попадалось под руку на кухне: у нее был зверский аппетит, у Светки.
…Десятый час вечера. Я, Ленька, Соловей, Жорка Мамалыга, Толяша и Светка сидим в голубятне и обсуждаем создавшееся положение. Вернее, положение обсуждают Толяша и Светка, а мы только сидим. В синем надбитом блюдце с золотым ободком тлеет свечка, и в глазах у Светки отражаются продолговатые фитильки,
Подобрав под себя загорелые коленки, Светка устроилась удобнее на топчане, хрустнула молодым огурчиком и решительно отрубила:
— Не вернусь я, Толяша, к этим куркулям. И не уговаривай.
— Верно, куркули они и есть, — поддержал Светку мой брат. — Вот я у твоего бати на днях прокатиться на велике попросил. Хоть кружочек, говорю, по двору. Я вам за это машину на самый верх оттарабаню. Так он…
— Погоди, Лёха, — остановил моего брата Толяша. — Погоди, не о том сейчас разговор. — И к Светке: — Ну, допустим, ты не вернешься к своим родичам. Допустим. Но ведь мой дворец, сама понимаешь, не гостиница «Лондонская». — Толяша провел ладонью по шершавой деревянной стенке кают-компании, и было видно, что он не променял бы ее ни на какую роскошную гостиницу. Даже на «Лондонскую», что на Приморском бульваре, в которой останавливались знаменитые футбольные команды, когда приезжали играть к нам в город.
— А вдруг накроют, Свет? — спросил Толяша. — Вот, допустим, накроют тебя здесь. Что тогда?
— Ну и пусть, — упрямо тряхнула головой Светка, — Пусть накроют. Только чихать я на них хотела, на куркулей несчастных. — И вдруг бухнула: — Давай поженимся, Толяша. А?..
С минуту все молчали. Светкино предложение нас ошарашило. Потом Толяша встал и покрутил пальцем-буравчиком у Светкиного виска:
— Ты же несовершеннолетняя. Да и мне еще целых полгода до семнадцати.
— Ну и что? — Светка подтянула коленки к подбородку, обвила их руками и закачалась на топчане. — А вот я читала в одной книжке, что на Кавказе…
Но мы так никогда и не узнали, что вычитала Светка в той книжке насчет Кавказа: снаружи кто-то сильно рванул дверь, и хрупкая задвижка не выдержала. Все мы, кроме Светки — она сидела лицом к двери, — разом обернулись. На пороге стояла разъяренная Светкина мамаша. За плечами у нее маячила в лунном свете полированная лысина папаши Немерова. Впервые я увидел его без панамы.
На следующий день Немеровы подали жалобу в домоуправление, и в воскресенье должно было состояться заседание, которое решило бы: быть или не быть Толяшиной голубятне в нашем дворе. Но заседание это так никогда и не состоялось: в воскресенье началась война. А еще позднее, через месяц, Толяша погиб под Овидиополем, защищая подступы к Одессе.
Толяша Стоянович был первым, кого война навсегда унесла из нашего дома. Так и похоронили бойцы Толяшу под Овидиополем, на берегу Днестра. Не было у них времени, чтобы привезти Толяшу домой, в Одессу.
В тот день мы с ребятами никак не могли войти в квартиру Толяшиной мамы, потому что туда, как только было получено извещение, набилась чуть ли не половина нашего двора. Это ведь было первое извещение.
Мы стояли на лестнице в парадном. И Светка Немерова не плакала. Она постояла немного вместе с нами, потом молча ушла к себе домой.
А через неделю Светка добилась-таки своего: ее взяли в отряд морской пехоты санитаркой и выдали форменное обмундирование. Но юбку Светка носить не стала, ходила в флотских брюках-клеш, заправленных в кирзовые сапоги.
В октябре, когда наши оставили Одессу, Светка уплыла вместе с бойцами Красной Армии. Темной осенней ночью корабли, прикрытые туманом, ушли в Крым, к Севастополю.
Я не провожал Светку и ничего этого не видел. Почти два месяца я провалялся дома с крупозным воспалением легких. Доктора сказали маме, что вынести меня на улицу равносильно убийству. И обо всем этом мне позже рассказал мой старший брат.
Я лежал, слушал Леньку и представлял себе, как тихо, без отвальных гудков, с погашенными огнями, отходили корабли из Одессы. Я представлял себе, как прощается морская пехота с родным городом: «Мы еще вернемся к тебе, Одесса!» — и как Ленька мой стоит на причале, гладит ладонью холодный, росистый борт корабля, а Светка машет ему с палубы бескозыркой.
Фашисты долго топтались у Заставы, у Ближних Мельниц — дрейфили, пока наконец решились войти в город.
Выздоровел я с первым снегом.
Он лежал на карнизах, во дворе, пушистый, белый, искрился и звал. Но нельзя было теперь выскочить на улицу, когда тебе захочется поиграть в снежки. Нельзя. Там ведь эти. Нельзя было достать из буфета и отрезать себе какой хочешь ломоть белого хлеба, намазать его маслом и присыпать сверху сахаром: ни масла, ни сахара у нас не было, а буханку черняшки мама старалась растянуть на неделю.
Нельзя… Почти два года мы с братом да и остальные мальчишки тоже чаще всего слышали это слово. Два года.
И вот наконец пришла эта весна. Она не могла не прийти — ведь мы ее так ждали. Фрицы пока еще шлялись по улицам нашего города. Но эта весна пришла. И ничего хорошего она им не предвещала.
САРГАН
С приходом оттепели в городском саду на пятачке под навесом высвечивал медными трубами с обеда до позднего вечера военный духовой оркестр из немцев. Красная Армия с каждым днем все ближе и ближе подходила к Одессе, и когда дела фашистов на фронте стали совсем швах, какому-то их начальнику пришла в голову идея — три раза в неделю выгонять в городской сад духовой оркестр и наигрывать в самом центре нашего города фашистские марши для поднятия боевого духа своих вояк. Регулярно, через день, взвод музыкантов под командой своего тощего дирижера в засаленном мундире рассаживался с обеда на пятачке неподалеку от мраморного фонтана, распространяя вокруг ядовитый запах ваксы.
Минуту-другую музыканты продували инструменты. Дирижер взбирался на подставку, так что его голова почти касалась навеса, и нетерпеливо стучал палочкой по козырьку своей фуражки, он работал без нот. Музыканты впивались губами в трубы, пучили глаза на маэстро. Дирижер поправлял нервными длинными пальцами воротничок кителя. При этом его сморщенный желтый мешочек под подбородком колыхался. Короткий взмах руки — и фашистский марш с грохотом вылетал на Дерибасовскую.
Раненые немцы, дремавшие на солнышке у фонтана, испуганно вздрагивали, морщились, как от зубной боли, и расползались на костылях по дальним аллеям сада. И лишь какой-нибудь франтоватый офицеришка, только что прибывший из тыла и еще не понюхавший нашего русского пороха, проходя по Дерибасовской и заслышав «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес», подтягивался и старался держать шаг в такт маршу. Но таких было раз-два — и обчелся. Вот и получалось, что дирижер со своей джаз-бандой работал вхолостую: дух у немецких вояк нисколько не поднимался.