Наш друг – Иван Бодунов
Шрифт:
Лабуткин – так звали убийцу – методично и спокойно рассказал о всех своих преступлениях. Днем позже он показывал куда зарывал не найденные тела. Синеглазое, белозубое чудовище, оборотень и по сей день стоит перед моими глазами.
– Но ведь тот-то сознался, – сказал я тогда Бодунову.
– Если бы вам обещали жизнь за то, что вы сознаетесь в убийстве одиннадцати человек, да если бы еще ко всему тому у вас обнаружили часы и костюм одного из убитых, да если бы за вами числились годы психиатрической клиники…
– Но он же знал, что его расстреляют за это?
– Этот
– Но как же вы отыскали Лабуткина?
– Старались мои ребята, – устало сказал Бодунов, – очень старались.
И, словно вколачивая в меня фамилии работников своей бригады, Иван Васильевич стал называть их, не торопясь, каждого, всех:
– Петя Карасев – тот совсем замучился; Рянгин Миша, Бирюля наш, и так в чем душа держится; Яша Лузин (вы, кстати, мало с ним разговариваете, а человек он выдающийся). Бургас еще работал, Леня Соболев, Осипенко Женя (тоже очень интересный работник). А Гук сколько сделал? А Чирков Коля? Екатерина Ивановна уже по два раза на день звонит: «Мой Коля еще живой?» Сдержанная женщина…
Надо думать, что именно в эти дни красавец Т., с его сверкающей улыбкой сверхположительного героя, с его раскатистым смехом и картинностью поз и речей, окончательно возненавидел полную свою противоположность – Ивана Васильевича.
В ту пору Т. часто зазывал меня в свой роскошный, не в пример бодуновскому, кабинет. В часы досуга Т., тоже не в пример всем прочим сыщикам, на работе переодевался и тогда являл собою крайне странное зрелище: в шелковой вышитой косоворотке, в шароварах из бархата с напуском, в остроносых сафьяновых туфлях, надушенный, он напевал обрывки арий, загадочно посмеивался, изрекал какие-то странные, двусмысленные истины. Друзья мои – сыщики, посмеиваясь, рассказывали, что дома у Т. развешено немыслимое оружие, будто бы им самим отобранное у каких-то небывалых бандитов, рассказывали, что Т. – врун и авантюрист, но больше молча пожимали плечами и посмеивались.
Позже я услышал фразу Колодея:
– Если это все правда, ему нужно при жизни поставить памятник, а если он врет, расстрелять сегодня, сейчас…
7. Дни нашей жизни
Наступила еще одна зима, и вдруг – я обнаружил это неожиданно – мы все стали своими. Седьмая бригада, с ее длинными рабочими трудными буднями и редкими праздниками, как бы признала меня полноправным товарищем. Случилось это так: однажды, очень морозным вечером, часов в восемь, я вошел к своим новым друзьям и сразу почувствовал, что готовится операция. Люди разговаривали, как перед боем, – чуть повышенно, чуть слишком бодро, чуть более остро, чем обычно.
– Едете? – спросил я Берга, чистившего маузер.
– Надо быть, едем, – неопределенно ответил Эрих.
Здесь определенно мог сказать только Бодунов. А в его отсутствие – Николай Иванович. Может быть, они собирались утаить от меня операцию, я уже давно унылым голосом просился поехать с ними, а они почему-то не брали.
– Возьмите с собой! – попросился
– Я же не начальник, – сказал Рянгин.
– Идите к папе Ване, – посоветовал Берг.
Бодунов и Чирков, выслушав меня, переглянулись.
– Убьют его, а потом с нас спрос, – сказал Бодунов. – Обязательно спросят, – согласился Николай Иванович.
– Так уж непременно и убьют! – неуверенно произнес я.
Бодунов вздохнул:
– Бывает – убивают.
Чирков тоже вздохнул:
– Банда трудная, нешуточная…
– И замерзнет он, – сказал Бодунов. – Ишь приоделся – полуботиночки, пальтецо коротенькое, кепочка. А на улице градусов двадцать жмет.
– К тридцати! – сказал Чирков.
– Товарищи, – заныл я, – но ведь в конце-то концов должен журналист видеть своими глазами…
И я произнес речь. Интонации ее были преимущественно жалостные. И в некотором смысле – угрожающие. Я дал понять, что если так пойдет дальше, то у меня не будет иного выхода, нежели переметнуться к Колодею. Там у меня тоже есть друзья. И не перестраховщики. Свою речь я закончил категорическим требованием – взять меня не завтра, не когда-нибудь, а нынче.
– Не возьмем! – сказал Бодунов.
– Пожалуй, не надо брать! – подтвердил Чирков.
– Да почему же? – заорал я.
– Он уже не наш! Он колодеевский! – сказал Бодунов.
В общем, они меня разыгрывали: я уже был свой – меня можно было разыгрывать.
Когда мы вышли на площадь Урицкого, под ложечкой у меня засосало: кроме «орлов-сыщиков» в двух оперативных машинах на операцию ехали еще два автокара с курсантами из школы милиции. В автокарах были пулеметы.
– Кого же это… будем… вы будете брать? – робко осведомился я в машине у Бодунова.
– Угол гуляет возле Красного кабачка, на Петергофской дороге, – сказал Иван Васильевич. – И всех дружков созвал.
Насчет Угла я был наслышан: мурашки побежали по моей спине. Но обратного хода не было. И, словно читая мои мысли, Иван Васильевич осведомился:
– Может, высадить? А то поздно будет…
– Я не мальчик! – отрезал я.
Завыла сирена – регулировщики давали проезд «орлам-сыщикам». Прохожие оглядывались – «милиция, оперативники, наши незаметные герои». Я волею судеб тоже был героем. Я мчался под вой сирены в черной оперативной машине, и, угревшись, слева и справа от меня уже дремали Берг и Рянгин. Маузер Эриха – его «золотое оружие» – врезался мне в бок.
«Батюшки, а у меня и пистолета не имеется, – канцелярскими словами подумал я. – Прихлопнут, как мышонка!»
Но говорить про оружие было стыдно.
Когда выехали на Петергофское шоссе, огромная луна засияла во всем своем великолепии. Ветер пощелкивал в слюдяных окошках, морозная пыль холодила щеки, уши, губы. А Рянгин и Берг сладко спали в своих подбитых мехом казенных регланах, в бурках, в теплых шапках. Подремывал спереди и Бодунов.
Я же внезапно услышал мощные и печальные ритмы шопеновского траурного марша. Это меня хоронят. «Безвременно. От руки бандита… Встретил грудью… Удар ножа…» И разумеется, «группа товарищей» или даже поименно.