Наш последний эшелон
Шрифт:
– Я думала, ты действительно… – продолжала, задыхаясь, старуха, – а тебе лишь бы… Не хочешь, так вот порог – езжай домой. Лучше уж я одна, чем так…
Хотелось не помнить, что Наталья два с лишним месяца была почти неотступно рядом, стерегла каждое ее движение; за все время выходила только в магазин за продуктами, раза три была в Эрмитаже. Но это помнилось… Как девушка купала ее, кормила с ложечки, когда старухе бывало особенно худо, стирала белье, убирала квартиру… Елена Юрьевна давила в себе эти встающие против воли воспоминания, для нее была важнее сейчас обида, даже не на племянницу, а на всё, на всю прошедшую, заканчивающуюся, но никак не могущую закончиться жизнь. Обида на жизнь – смутно мелькнувшую, манящую, непонятную и интересную, как мельком прочитанная, сложная, но прекрасная, кажется, книга. И снова не открыть ее на первой странице и как следует, не спеша, ничего
– Я пойду ванну наполню, вам помыться надо. Хорошо?
Елена Юрьевна, отвернувшись, слепо глядела на стеллажи, кивнула еле заметно. И попросила выходящую из комнаты племянницу:
– Наташ, не… не… потерпи. Скоро кончится. Потерпи, ладно? Ты меня поймешь… потом.
1999 г.
Володька
– Ну а у меня всё уж решилось, – сказал он и, чуть приподняв крупное, похожее на столб туловище, похлопал ладонью по одеялу, под которым должны были лежать ноги. – Теперь и бояться нечего.
…Меня привезли в больницу два дня назад с острыми болями в животе; боли случались и раньше, короткими приступами, но я не обращал внимания, а последний оказался таким, что пришлось вызывать «Скорую». Теперь вот лежал в ранге обследуемого, да еще радовался, только что перебравшись в четырехместную палату из коридора, поменяв низенькую продавленную раскладушку на высокую, мягко-тугую кровать у окна. А сосед мой, как он представился, Володька, хоть на вид ему за сорок, – теперь считается прооперированным.
Лицо пухловатое, голова большая, круглая. Светлые, слегка вьющиеся волосы. Глядя на него невольно вспоминаются пупсы из «Детского мира», только у Володьки кожа не розовая и гладкая, а изрезанная морщинами, с въевшейся в поры чернотой загара и земли. Кисти рук широкие, с набрякшими венами…
В больнице как-то легко разговаривать о тяжелом; в другом бы месте, в другой ситуации я не решился бы узнать, из-за чего ему отняли обе ноги. Но назавтра мне предстояла ломоскопия. Это – как я понял из скупого объяснения врача – в животе прорезают отверстие, накачивают человека, как шарик, а потом вводят в него что-то вроде маленькой камеры, и на экране все видно, что там внутри, какие есть патологии… Хоть, конечно, не ампутация, но тоже жутко, когда представишь. Ломоскопия… И благодаря этой жути, а может, для того, чтоб как-то ее притупить, заслонить другим, я спросил соседа про ноги.
– Ну как… Так, – вздохнул Володька и поморщился, словно кольнула его боль, провел ладонью по одеялу, погладил, побаюкал остатки ног под ним. – Сначала одна, потом вот вторая… Я комбайнером был, трактористом. Я из Сосновки, знаешь деревню такую? Туда, на юг, в сторону Монголии по тракту стоит… И у нас там опытное хозяйство было, теперь закрылось, года три как назад… Да нет, больше уже… Пшеницу там растили, овес, картошку, новые сорта испытывали. Ну, опытное хозяйство, одним словом. Большо-ое было…
Голос у Володьки низкий, тоже, как и хозяин, какой-то большой, но мягкий, и сейчас, когда Володька увлекся, отвлекся от мыслей о своей беде, кажется, что это здоровый, полный сил мужик на сон грядущий решил рассказать о дорогом. После трудного, но плодотворного дня… Мне даже лучше стало от его интонации, захотелось глаза прикрыть.
– Ну и вот приходилось, конечно, вкалывать хорошенько, и получали так, не в обиду. Хватало… А как получилось-то так… Хм-а-а… – Он снова поморщился, поправил одеяло, сгладил резкий, обрывистый склон там, где кончались обрубки. – Когда, брат, работаешь, пашешь, к примеру, то так намерзнешься… Как следует. Весна весной, а холодно же, и ты в кабине часами. И не чувствуешь их, ну, как ноги дубеют. Хвать, а они уже кочерыжки, до колен хоть шилом коли. Бывало, с трактора слезть не мог… Домой придешь вот так, как на ходулях, мать кипятком кирзачи отольет, тогда уж они слазят. И образовался этот… как его… – На несколько секунд Володька задумался, то ли боясь назвать вслух, то ли действительно подзабыв имя болезни. – Это… атеро… артериосклероз. Сужение сосудов, ломкость их – такое… Ну и вот сперва большой палец почернел на правой ноге, болел до этого долго. Но так болел – ныл, как вот зуб, бывает… И потом второй. Пошел к фельшеру нашему. Он и сказал про артеро… артериосклероз, сюда направление дал. Приехал. «Надо ступню отнимать», – говорят. Я говорю: «Как ступню? Пальцы же только болят». –
Он надолго замолчал, задумался. Наверное, представлял, вспоминал свою жизнь, когда была у него нога, и наверняка таким хорошим и светлым это время теперь представлялось… Лицо у него немного разгладилось…
– И вот, – очнулся, сразу же опять постарел, – потом то же самое со второй. Сперва зазудело, как клопы ее там, внутри, накусали… потом боли пошли, потом чернота. Опять фельшер пальцы оттяпнул, а теперь вот здесь уже заодно с этой сразу, чтобы протезы одинаковые делать… Да какие тут протезы уже, к чему? Один можно таскать, а как два-то?..
Он досадливо покряхтел и затих; смотрел в потолок. Во взгляде тоскливый, без надежды на ответ, вопрос.
– А родные есть у вас?
– Как же, конечно… Мать, семьдесят два года ей. Жена есть, сынишка, Славка. В шестой класс нынче пойдет. Хотели еще… дочку бы надо, да вот – эта беда. Какой из меня кормилец теперь-то… Один путь – в дом инвалидов ползти…
Я лежал в больнице почти месяц. У меня оказался аппендицит, но какой-то осложненный, и все время кололо почему-то слева. Сделали операцию. После нее вернули на ту же койку, рядом с Володькой. Больше он не рассказывал о своей болезни, мы перебрасывались обычными фразами, угощали друг друга вкусненьким из передач родных. Два раза к нему приезжала жена, такая же, как и он, крупная, с большими руками, толстыми ногами, широколицая, довольно еще молодая женщина. Я старался не слушать их разговоры, поскорей выходил на террасу, курил… Что их ожидает теперь? Ее – какое напряжение сил, а его – какие моральные, может быть на много-много лет, страдания… Как ни банально звучит, но – жизнь сломана. И ничего к лучшему уже не изменится. Никакой надежды. Всё, что случится более-менее хорошего впереди, всё будет омрачено, отравлено, всё будет нести на себе печать этой их беды. Сознание того, что он, глава их семьи, немощный калека.
– У нас плохо стало, – сказал однажды Володька, сказал с трудом, но твердо; видимо, долго перед тем размышлял и вот решился. – Да-а, плохо… Много людей из деревни поуехало, русских уж почти никого не осталось. Старики в основном да пьяницы… И нам бы надо…
– Почему? – спросил я.
– Да как… Невозможно стало. Как в осаде живешь… Люди уезжают, юртошники заселяются, а у них свои правила: днем спит, а ночью шакалит… шерстит всё подряд. В-вот так… Здесь есть родня, в городе, но сами не в хоромах живут, а если в Сосновке и продашь дом, то за копейки совсем, тут и сарай дороже выйдет… Ох, не знаю, не знаю… Воруют – страшно. Да это и не воровство, а… Бандиты стали настоящие… – Он покряхтел, повернулся ко мне. – Свинью у нас тут по осени закололи. Она визжит, а выйти боишься: ткнут железкой – и готов. Несколько случаев таких уж было. А милиция – что есть она, что нету. Участковый тоже всего боится, сперва, когда только приехал, начал вроде наводить порядок, так ему тут же ворота сожгли. И – всё… Только эти, кочевники, на лошадях туда-сюда скачут, гикают… Ох-х, не знаю, не знаю… Раньше надо было, конечно, а как теперь-то… – И как бы оправдываясь, Володька стал объяснять: – Ну а как?.. Работал, кому-то же надо… Это вот теперь разбираться начал, что горько, что сладко. Поздно только… Нет, я не жалею, нравилось мне… Не видал никогда, как пашут-то?
– По телевизору.
– У-у… Нет, это не то. Тут запах должен быть, воздух. Или… знаешь, хлеб когда по зернотоку течет, завораживает прямо, глаз не оторвать. Как, скажи, улетаешь. Приятно так становится, одним словом. Или вот, первым когда по вспашке идешь, на стане цветы в вазе у тебя стоят. Обедаешь, и они тут, перед глазами… Вроде и ничего такого, а хорошо так, думаешь, ради этого можно еще и не то сделать. Не из корысти, нет, а из-за отношения!.. Теперь не так как-то. Мне вот сорок два, не старый еще вообще-то, а как бы сейчас работал, даже не знаю. Не могу представить. Всё, понимаешь, изменилось как-то, люди другими стали совсем… причем как-то разом…