Наш советский новояз
Шрифт:
Другой анекдот рассказывали про Юрия Александровича Завадского.
Ему на экзамене тоже старались задавать самые простые вопросы. Но для него даже и они оказались трудны. И он таким образом вышел из этого положения.
Выслушав первый вопрос, сказал:
— Так, это я знаю. Дальше…
Последовал еще один вопрос.
— И это я знаю, — благосклонно кивнул Юрий Александрович. — Дальше…
Так он ответил на все вопросы и, говорят, получил даже диплом об окончании Университета марксизма-ленинизма.
Все эти истории скорее всего выдуманные (хотя
Был такой литературный критик — Владимир Барлас. По профессии он был, если не ошибаюсь, геолог. Но, влюбленный в поэзию, бредивший стихами, он стал писать статьи о своих любимых поэтах, и постепенно это его хобби стало профессией. Его даже приняли в Союз писателей.
Время от времени мы с ним встречались и разговаривали. Иногда спорили. Бывало, часами. И вот однажды, когда очередная такая наша поэтическая встреча сильно затянулась, я хватился, что меня давно уже ждут друзья.
— Да, мне тоже уже пора, — сказал Барлас, озабоченно взглянув на часы.
Мы вместе вышли, вместе спустились в метро, вместе доехали от моего «Аэропорта» до Маяковской, продолжая какой-то наш бесконечный, не сегодня начавшийся спор.
Выйдя из метро, я спросил:
— А вы куда?
Спросил в том смысле, что, если нам и дальше по пути, мы, может быть, сможем перекинуться еще парочкой-другой аргументов в нашем затянувшемся споре.
Барлас ответил:
— Я — в Союз. Там сегодня закрытие сети партийного просвещения. Последнее занятие.
Ответ этот меня изумил. Времена были уже довольно либеральные, «вегетарианские», как говорила Анна Андреевна Ахматова. И среди моих знакомых не было, кажется, ни одного, кто ходил бы на эти казенные лекции и семинары. Но Владимир Яковлевич Барлас, пожалуй, даже менее, чем кто-либо другой из всех моих друзей и приятелей, был похож на человека, которого можно было бы заманить «под своды таких богаделен».
— Вы в самом деле ходите на эти занятия? — не удержался я.
Он сухо ответил:
— Хожу.
— Зачем? — спросил я, искренне желая понять эту загадку. Черт его знает! Может, там, на этих партийных семинарах, и впрямь бывает что-то интересное? А может, ему интересны члены Союза писателей, посещающие эти занятия? Для меня это привычная и малопривлекательная, а для него все-таки совсем новая, незнакомая ему среда.
Но ответ Барласа на мой бестактный вопрос лежал, как оказалось, совсем в иной плоскости.
— Бенедикт Михайлович, — тихо сказал он. — Сколько вам было лет в 37-м году?
Я сказал:
— Десять.
— А мне — двадцать…
Дело было вечером, спорить было нечего.
Мы молча пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Я — по своим делам, уж не помню сейчас, куда. А он — в Союз писателей, на последнее в том сезоне занятие сети партийного просвещения.
Сила положительного примера
Сила эта должна была проявлять себя, конечно, и в жизни. Но главным образом — в искусстве и литературе. Вернее,
Не знаю, шибко ли верили в эту силу те, кто постоянно повторял это заклинание, или даже те, кто придумал и пустил его в ход. На этот счет у меня имеются большие сомнения.
А вот в силу отрицательного примера они верили свято.
Из книг, пьес и кинофильмов тщательно вымарывались сцены, эпизоды и даже отдельные реплики, в которых герои чокались, выпивали, произносили разные застольные тосты. Или, не дай бог, прибегали к так называемой ненормативной лексике. Или даже просто закуривали.
Можно было подумать, что советские редакторы и цензоры не сомневались, что, не вымарай они какую-нибудь такую вредоносную сцену, все, кто прочитает или увидит ее на экране, тотчас же кинутся пить, курить и сквернословить.
Вера начальства в магическую силу искусства (особенно в силу вот этих самых отрицательных примеров) была так велика, что в пору борьбы за какой-то там правильный (вернее, в то время считавшийся правильным) севооборот, даже из книг классиков (Тургенева, Некрасова, Лескова, Глеба Успенского) тщательно вымарывались слова «вика», «овес» и всякие иные упоминания тех сельскохозяйственных культур, чрезмерное увлечение которыми на том этапе развития советского сельского хозяйства не поощрялось.
Что же касается веры начальства в силу положительного примера, то она, конечно, тоже имела место, о чем можно судить хотя бы вот по такой истории.
Ее рассказал мне Александр Альфредович Бек.
Позвонил ему как-то один писатель, живущий в соседнем — тоже писательском — доме, и сказал, что он сейчас составляет для одного крупного столичного издательства сборник рассказов о рабочих. Книга эта — по замыслу тех, кто затеял ее издание, — должна была способствовать новому пополнению рядов рабочего класса. (Это тоже был один из самых распространенных в советском новоязе клишированных оборотов.) Так вот, не найдется ли у Александра Альфредовича какого-нибудь рассказа на эту тему?
Александр Альфредович вспомнил, что да, действительно, есть у него небольшой рассказ, который подходит под эту галочку. Обещал разыскать рукопись. Разыскал. Договорились встретиться в нашем дворе.
Встретились, сели на лавочку. Бек достал обещанный рассказ и вручил его соседу. Тот поблагодарил. И стал жаловаться.
Вот, издательство поручило ему составить сборник рассказов о рабочем классе. Он взялся. Но дело это оказалось совершенно неподъемное. О рабочем классе, как выяснилось, никто из писателей сейчас не пишет. А ведь это такая важная тема. Ведь быть рабочим — это самая высокая, самая прекрасная должность человека на земле. Но молодые люди этого, к сожалению, не понимают. Мы обязаны воспитывать молодежь в этом духе. И не как-нибудь, а силой вот этого самого положительного примера…