Наш советский новояз
Шрифт:
— Я русским языком тебе сказал! — заорал Михмат. — Ни одной запятой! Неужели непонятно, что эти ваши эстетские штучки тут неуместны! Это Панферов! У него свой стиль! Он, в конце концов, имеет право даже и на безграмотность!..
— На безграмотность, пожалуйста, — сказал я. — Сколько угодно. Но есть вещи, которые мне просто моя гражданская совесть не позволяет… Как хочешь, но в таком виде я эту статью не подпишу…
Тут с Михматом случилась настоящая истерика. Он долго выкрикивал какие-то слова насчет вонючих эстетов с шестого этажа. Орал, что дядя Митя (так мы звали между собой главного нашего врага — заведующего отделом культуры ЦК партии Дмитрия Алексеевича Поликарпова) вскорости нас разгонит, и будет
Но когда он откричался, я все-таки ткнул его носом в тот злополучный абзац.
Продолжать крик у Михмата сил уже не было, и ему не оставалось ничего другого, как вникнуть в отчеркнутый мною текст. А когда он вник…
— Предоставляю тебе самому определить, что это такое, — сказал я. — Антисоветчина? Или, может быть, скорее все-таки жеребятина?
Задумчиво взяв свой красный редакторский карандаш, Михмат — с некоторым даже, как мне показалось, сожалением — вымарал крамольные строки.
Сожаление его было мне понятно. Ведь ничего лучше этих нескольких строк за всю свою долгую жизнь Федор Иванович Панферов не написал.
Советский человек
Первоначально определение «советский» в этом словосочетании было откровенно идеологическим.
Когда следователь, занимавшийся реабилитацией Мейерхольда, встретился с Пастернаком, имя которого фигурировало в деле, и задал ему традиционный вопрос: «Вы были его другом?» — Пастернак искренне удивился:
— Что вы! Я никогда не был достаточно советским человеком для этого!
«Леф удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью», — признавался он в одном письме.
Постепенно этот идеологический окрас стерся, и эпитет «советский» в сочетании со словом «человек» стал обозначать всего лишь принадлежность к советскому гражданству.
Некоторое время в этом словоупотреблении еще как бы сталкивались оба смысла:
— Вы понимаете, — втолковывал редактор, — это должно быть занимательно, свежо, полно интересных приключений. В общем, это должен быть советский Робинзон Крузо…
— Робинзон — это можно, — кратко сказал писатель.
— Только не просто Робинзон, а советский Робинзон.
— Какой же еще! Не румынский!
Редактор здесь по-прежнему вкладывает в эпитет «советский» смысл сугубо идеологический, но писатель уже воспринимает его иначе. В этом, новом его значении уже даже и Пастернак вполне мог бы назвать себя советским человеком. А каким же еще? Не румынским же!
Нередко, однако, государство, прибегая к этому — уже вполне расхожему — словосочетанию, склонно было все-таки подчеркивать идеологическую окраску во всех иных случаях уже вполне нейтрально звучавшего эпитета. Так, например, вербуя кого-нибудь в стукачи, полномочный представитель государства неизменно прибегал к такому аргументу:
— Ведь вы же советский человек!
Мол, откажетесь с нами сотрудничать — потеряете право называться советским. И никому не надо было объяснять, что это значит, какими последствиями грозит.
Впрочем, официальная государственная пропаганда — и во всех других случаях тоже — изо всех сил старалась придать стершемуся эпитету как можно более торжественное звучание, наполнить ею «чувством законной гордости», какую полагалось испытывать каждому носителю этого высокого звания.
На эти государственные потуги народ отвечал по-своему. Такой, например, частушкой:
На горе стоит калина, Под горою танка. Я советский человек, А ты — пиздорванка!Советское —
Вариант: «Советское — значит лучшее». Имелись в виду все (любые) товары отечественного производства.
В народе это популярное клише советского новояза употреблялось, как правило, в обратном, противоположном смысле. И началось это очень рано:
Советской ситец — это новой выработки, хлипок, как кисея.
То, что все советские товары (и не только товары, а вообще все, что произведено на советской земле), так сказать, по определению хуже всего заграничного, было для нас чем-то само собой разумеющимся.
Корни явления уходили в самые глубинные основы советской экономики и советского образа жизни.
Мы обошли все этажи, и я предложил председателю и санинспектору посмотреть вторую секцию. Предложил я это просто для очистки совести, наверняка зная, что они откажутся.
— Чего там смотреть? — сказал Дроботун. — Все ясно. Где акт?
Я вынул акт, сложенный вчетверо, из кармана. Я уже думал, что сейчас все кончится, и обрадовался. Если уж я не могу делать все, как полагается, так пускай хоть будет меньше возни.
В это время открылась дверь, в комнату, где мы находились, вошел студент, мокрый с ног до головы, в ботинках и брюках, облепленных грязью…
— Я был во второй секции, — отдышавшись, сказал студент.
— Ну и что?
— Ничего. Все плохо. Дом принимать нельзя.
— Так уж и нельзя? — переспросил Дроботун.
— Нельзя, — уверенно сказал студент. — Я акт не подпишу.
— Подпишешь, — сказал Дроботун.
— Да вы пойдите посмотрите, что там творится…
Ничего страшного во второй секции не было — обычная наша работа. Кое-где двери не закрывались.
— Вот, — сказал студент, — двери не закрываются.
— Сырость. Потому и не закрываются, — пояснил Дроботун.
— Если бы одна дверь… — сказал студент.
— Сырость на все двери действует сразу, — заметил санинспектор…
— А теперь поднимемся выше, — сказал студент. Он говорил уже так уверенно, словно был самым большим нашим начальником. Он пошел впереди, перепрыгивая через ступени, мы не спеша плелись следом.
— Карьерист, — глядя студенту в спину, тихо сказал Дроботун. — Такой молодой, а уже выслуживается..
Студент вывел нас на балкон четвертого этажа и толкнул сильно балконную решетку. Она оторвалась от бокового крепления и закачалась…
— Вот видите, — сказал студент торжествующе и посмотрел на Дроботуна. Тот нахмурился.
— Это уже непорядок, — сказал он. — А вдруг кто свалится? Подсудное дело. Пускай сегодня же приварят.
— Потом подпишем акт, — добавил студент.
— Акт подпишем сейчас, — сказал Дроботун. — Решетку он приварит.
— А дверь? А окна? — сказал студент.
— Это ерунда, — сказал Дроботун. — Подсохнет — и все будет нормально. Ты уж хочешь, чтоб вообще все было без придирок…
Желторотый студент, оказавшийся в приемочной комиссии, тоже знает, конечно, что все эти недоделки — норма, что иначе не бывает. Но он хочет быть честным.
Честным пытается быть и главный герой повести — прораб Самохин. И получает в результате этой своей отчаянной попытки инфаркт.
Жалкий бунт «карьериста» студента и честняги Самохина подавлен. Вывод ясен: никаким индивидуальным бунтом эту ситуацию не изменишь.
А насчет того, как можно (и даже нужно) было бы ее изменить, рассказывали такой анекдот.