Наша фантастика, №3, 2001
Шрифт:
Шаг. Еще шаг. И еще.
Вокруг было тихо и пусто, но это только сильнее било по нервам и подпускало холоду.
И вдруг, когда Эчеберья поднялся на пару ступенек к чердаку, а затем медленно-медленно развернул свой сверток и, словно завороженный колдовским сном, опустил книгу на камень лестницы, я ощутил: что-то изменилось в монастыре.
Точнее, в храме.
Еще миг назад там, наверху, было пусто и пыльно. Теперь — нет. Там появилось что-то. Точнее, не совсем так. Там исчезло все, что являлось чердаком над храмом Эстебан Бланкес. Теперь там возникло какое-то другое
Не могу объяснить лучше.
Рикардо Эчеберья, по-прежнему сонный и покорный чужой воле, поднимался по ступеням. Мне мучительно захотелось окликнуть его, остановить, задержать, спасти. Я еще мог это сделать — лестница была достаточно длинная.
Но я промолчал.
Студент беспрепятственно поднялся на самый верх и ступил туда, где раньше был просто чердак, а теперь возникло то самое чужое место.
Не могу сказать, как долго я торчал у храмовых врат, пригвожденный к полу. Наверху было тихо.
А потом Рикардо Эчеберья закричал. Это не был вопль ужаса или испуга. Это был глас обреченности.
Я сам не заметил, как взлетел по лестнице на самый верх. Помню, я очень удивлялся, что сапоги не скользят, словно по льду. Говорят, что лед скользкий.
Все-таки это оставалось похожим на обыкновенный пыльный чердак, но только необъяснимым образом увеличившийся в сотни раз. Зыбкий свет сочился откуда-то сверху, был он слабым и неверным и скорее скрадывал, чем освещал. Рикардо Эчеберья стоял на коленях метрах в двадцати впереди меня, и к нему по стылым камням ползло нечто. Нечто бесформенное, похожее на мешок или бурдюк. Оно было таким чужим, что даже не вызывало страха. Оно само было страхом.
Злом из бездны.
Всхлип — не крик — примерз к моей гортани. Я окаменел. Стал таким же камнем, как свод храма, пол чердака. Как монастырские стены. Но я мог видеть, в отличие от настоящего камня.
Когда оно приблизилось к студенту, снаружи еле слышно взвыли собаки. Студент упал — оно стало наползать на него, словно чудовищная, безликая и бесчувственная амеба. И я всем естеством ощутил, что студент исчезает, растворяется в окружающем, теряет сущность. Расстается с душой. Руки его безвольно дергались — слабо-слабо. Скребли камень.
Я не мог представить, что он чувствует. Но я точно знал — Рикардо Эчеберья страдает. Страдает так, что смертному вообразить это невозможно. А потом это бесформенное вдруг отрастило две словно бы руки — могучие и длинные, и стало мять Рикардо Эчеберья, будто пластилиновую куклу. Лепить из его плоти каменную статую. Не знаю, почему каменную, — возможно, потому, что в только что живом человеке не осталось ни капли тепла. Потому и пришло мне в голову такое сравнение.
Несколько выверенных движений — и кукла отброшена в сторону; она, нелепо разведя руки в стороны и изогнувшись, как от непереносимой боли, прыгает по полу и неожиданно встает на ноги. И застывает — это более не человек, это просто статуя, имя которой Боль и Страдание.
Отныне и навсегда.
Я откуда-то точно знал это — навсегда Боль и навсегда Страдание.
А секундой позже я заметил еще кое-что.
Эта статуя не была единственной на внезапно разросшемся
Боль и Страдание навсегда.
А потом зло взглянуло на меня, и этот взгляд оказался холоднее, чем самый первый сон о бездне.
Я не помню, как оказался снаружи. И понятия не имею, почему бездна меня отпустила, а не превратила в одну из статуй, замороженных и выпитых до донышка на самом краю вечности. Я валялся меж двух мусорных куч, прижимая к груди проклятую книгу, а мой сапог осторожно обнюхивала тощая черная собака.
Одежда была липкой — снаружи от грязи, изнутри от пота. Руки с книгой тряслись, несмотря на то что я прижимал их к телу. Небо полнилось звездами, чуть в стороне от Картахены висела едва выщербленная луна, заливая зыбким призрачным светом необъятный пустырь и монастырские стены, похожие на клок темноты, упавший с густо-фиолетового неба.
Эстебан Бланкес. Средоточие зла, которое всегда возвращается, потому что мир полон таких людей, как ты, Мануэль Мартин Веласкес. Который вместо того, чтобы попытаться задержать одурманенного Рикардо Эчеберья, сумел лишь стать свидетелем его гибели.
Я вдруг остро понял, что такое рай. Не кущи и не пение ангелов, вовсе нет. Рай — это благо черноты, это шанс не превратиться в статую по имени Боль и Страдание, обреченную на вечность подле зла, а возможность просто исчезнуть во мраке.
Ты не дал этого шанса студенту, Мануэль Мартин Веласкес. И покуда существуют такие, как ты, — зло будет возвращаться.
Осознание этой простой истины отозвалось во мне судорожным всхлипом. И одновременно пришло знание. Не обращая внимания на близость собаки, я сел и раскрыл книгу. Сразу на нужной странице.
Ты не можешь прогнать зло. Но отогнать, отогнать на долгое время — можешь.
За жизнь всегда платят жизнью, Мануэль Мартин Веласкес. За страдание страданием. За предательство — искуплением. Но плата никогда не бывает слишком высокой.
Отгони зло своим именем — отгони на как можно более долгий срок. Чем тверже останется твой дух во время короткого пути к монастырскому храму и крутой лестнице, тем дольше книга будет дремать на полке какого-нибудь книгочея. Пусть ноги слабеют и оскальзываются на мусоре, зато у тебя достанет сил ни разу не оглянуться и не замедлить шаг.
И пусть безмолвный собачий караул будет тому свидетелем — ты ни разу не оглянешься на этом пути.
Вскоре после рассвета через пустырь-свалку проковыляли два человека. Старый книгочей Ксавьер Унсуе и нищий, которого звали Аугустин Муньос. Они направлялись к монастырю.
— Что-то собак не видно, — озабоченно пробормотал книгочей. — Ты же говорил, что тут пропасть собак!
— Не видно, и к лучшему, клянусь девой Стефанией, — беспечно ответил Муньос, при каждом шаге вдавливая в мусор пятку отполированного сотнями рук посоха — обычной деревянной палки. — Никогда мне эти твари не нравились!