Наша старая добрая фантастика. Создан, чтобы летать
Шрифт:
Был жаркий летний день. По двору и мостовой были разбросаны голубые озерца, но я знал, что это мираж. Воздух был густой, и смрад обладал физической плотностью. Я сидел у пожарной лестницы. Я был убит. Мне не хотелось жить. Я думал о том, что нужно схватиться за ржавое железо лестницы, подтянуться — нижней ступеньки не было, — залезть повыше и броситься вниз. И всё. Мать, наверное, и не заплачет, а Джои пожмет плечами. «Все-таки не заплатил», — скажет он и подмигнет неизвестно кому своим единственным и жестоким глазом. Я должен был ему семнадцать НД и знал,
«Ты чем-то расстроен?» — спросила рука.
Я не мог ответить. Я поднял глаза и увидел маленького человека в одежде пактора. Он улыбался мне, и рука его словно отняла у меня часть страха. Это был пактор Браун, и я пошел за ним, как увязавшаяся собака. И когда я понял, что он не гонит меня и мне не нужно будет возвращаться к одноглазому Джои, ждущему свои семнадцать НД, я испытал чувство торжествующей легкости.
«Нет ничего слаще, — сказал мне потом пактор Браун, — чем чувство невыполненного долга. Или неотданного».
Послышались быстрые шаги. Я открыл глаза. Генри Клевинджер, в отличие от меня, успел побриться и причесаться. Готов спорить, что и в день Страшного суда он явится чисто выбритым, тщательно одетым и нетерпеливым: «Меня, кажется, кто-то звал. Какой-то трубой. В чем дело? Я тороплюсь. Ах, Страшный суд? Нельзя ли побыстрее?»
— В чем дело, вы не знаете? — спросил он меня.
— Садитесь, мистер Клевинджер. Во время нашего свидания у вас в доме, если не ошибаюсь, вы тоже меня приглашали сесть. (На мгновение в его глазах промелькнул испуг, но тут же исчез.) Садитесь, садитесь. Доктор Грейсон просил меня встретить вас, потому что все остальные заняты.
— В такое время… — пробормотал Клевинджер и посмотрел на часы, но я заметил, что он уже потерял долю своей самоуверенности. — Что же случилось? Что-нибудь с Оскаром?
— Да. Ночью ему стало хуже. Что-то со второй почкой. Возникла опасность, и операцию решили провести незамедлительно. Она уже идет.
— Как?! — подпрыгнул Генри Клевинджер, но подпрыгнул как-то респектабельно, элегантно. Я бы так не смог подпрыгнуть, если даже тренировался месяц.
— Очень просто.
— И…
— Пока я знаю столько же, сколько и вы.
«Отцы-программисты, — подумал я, — как же все-таки легко лгать. Насколько труднее говорить правду. Впрочем, оно и понятно. Мать-природа позаботилась о том, чтобы все живое лгало друг другу. Все маскируется, прячется, скрывает свои намерения. Включая и гомо сапиенс. Может быть, он и стал сапиенс только потому, что обманывал и лгал лучше бедных обезьян…»
Генри Клевинджер откинулся в кресле и искоса посмотрел на меня. Должно быть, он решил, что обязан передо мной извиниться, потому что солидно откашлялся и сказал:
— Мистер Дики, я, разумеется, понимаю, что наше прошлое свидание у меня в доме было… Но вы должны понять… Дело касалось не только меня, но и доктора
— Я прекрасно понимаю. Все это, право, пустяки. Меня усыпили, перевезли сюда, месяц держали в камере без окна… Стоит ли говорить о таких мелочах?
— Мистер Дики, я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей Научной Церкви, и я надеюсь, что смогу в будущем быть вам полезен… Было бы грустно, если бы вы не смогли подняться выше личной обиды. Поверьте мне, я вполне искренен с вами. Я не смог бы кривить душой в минуты, когда за стеной оперируют моего сына…
Я посмотрел на Генри Клевинджера. Священный Алгоритм, сколько в нем было уверенности в своей правоте, сколько благородства! «В минуты, когда за стеной оперируют моего сына». В минуты, когда за стеной лишают жизни человеческое существо, купленное им за деньги. И если на самом деле все не так, меньше всего в этом виновен сам Клевинджер.
Удивительно все-таки эластична наша Первая Всеобщая, если в ее лоне прекрасно устраиваются Генри Клевинджеры… «Я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей…» И ведь действительно, наверное, обладает…
И тут я сказал себе: хватит, Дин Дики. Ты все-таки забываешь, что человек, сидящий перед тобой, потерял сына. Он не знает об этом сейчас, но он узнает…
Что бы ты почувствовал, если у тебя был сын и ты его потерял? Можешь ты представить себе боль такой утраты? Нет, наверное, не можешь. Ты ведь и помоном стал для того, чтобы не иметь ничего, что можно было бы потерять… Да, но зато я растворился в Церкви… Растворился ли? В Церкви, в которой покупатель чужих тел Генри Клевинджер обладает кое-каким влиянием?
Отцы-программисты, откуда у меня столько темных чувств, зачем я втираю в едва затянувшиеся раны соль презрения и недоверия?
Дверь в коридор распахнулась, и двое в белых халатах выкатили из операционной каталку. На ней, прикрытое простыней, лежало тело.
— Это… — Клевинджер привстал в кресле, но тут же, наверное, понял, что он видит перед собой. Как завороженный он уставился на то место, где под простыней должна была быть голова и где ничто не поднимало ткань.
Вслед за каталкой из операционной вышел Грейсон. Он стянул с себя шапочку и вытер ею лоб. Он был все-таки незаурядным актером — столько в жесте было спокойной усталости хирурга, который только что благополучно провел трудную операцию.
— Ну как, доктор?
— Отлично, мистер Клевинджер. Я бы даже сказал, что у вашего сына тело еще лучше, чем было. Недаром мы не даем нашим слепкам бездельничать и поддерживаем у них хорошую форму…
— Благодарю вас, доктор Грейсон, — с чувством сказал Клевинджер. — Вы спасли мне сына. Могу я взглянуть на него?
— Только с порога операционной и только секундочку…
— Я понимаю, я понимаю.
Мы все трое подошли к двери операционной, и доктор Грейсон распахнул ее. На столе, укутанный простынями и повязками, спал Лопо. Но если бы я не знал, что это Лопо, я бы вполне мог принять его и за Оскара Клевинджера.