Наше преступление
Шрифт:
И мужики в один голос повторяли, что власти распустили злодеев, а на суд просто махали рукой, как на учреждение, плодящее преступников.
Поздно ночью очнулась на своей постели Прасковья и долго оглядывалась вокруг, что-то все припоминая. С того самого дня, как Катерина сошла с ума, старуха пролежала без памяти, в жару и бреду. Никто не знал, чем она была больна. Под конец волосы у нее выпали, лицо, руки и ноги опухли. Леонтий несколько раз мазал ее лампадным маслом. Теперь опухоль опала, и кожа лупилась.
Первое,
Леонтий, босой, всклокоченный и заспанный, ходил по избе с ребенком на руках, надрывавшимся от крика.
– Ну, спи, мать чесная, спи, мой махонький, чего злишься? Ишь горячая печенка. Рожок тебе? На, рожок…
И он, взяв рожок со стола, сунул его соском в рот ребенку. Тот чмокнул губами раз, другой, но вдруг выпустил сосок и, весь перегибаясь, запрокинув назад голову, взбрыкивая ножками и растопыренными ручонками, раскрыл рот, сморщил личико и вновь закатился.
– Молочка-то нетути, ишь што. Махонький, а понимает. Сычас тебе коровушку подоим. Ишь где у нас коровушка-то, на столе стоит…
И Леонтий, держа племянника на руках, стал вливать из бутылки молоко в рожок, но ребенок не унимался, толкал его руки, и молоко проливалось на стол.
Леонтий обругался и, налив таки молока, сунул опять сосок в рот ребенку. Тот затих было, часто и сладко зачмокал, но скоро опять выбросил сосок, опять стал сучить ножками и кричать, но не с прежним надрывом.
– Ну, што ж тебе? Титьку захотел? – уговаривал Леонтий. мотая головой и бородой: – Да у меня нетути, совсем нетути, дурачок. Вот подожди до утрия. Придет тетка и титьку принесет. А у меня нетути. Ау, ау…
И Леонтий стал осторожно раскачивать ребенка. Тот притих, закрыл глазки и, посапывая носом, причмокивая, посасывал из рожка.
Но это продолжалось недолго. Видимо, ребенок, весь пухленький, бескровный, с болезненно-белой, прозрачной кожей, страдал катаром желудка. Опять он стал корчиться, закатываться и изгибаться всем своим маленьким тельцем.
– Вот… руки отмотал с тобой, – с досадой сказал Леонтий. – Так-то, думаешь, и век буду на руках качать? А кто за меня дело будет делать, а? Ты об этом не думаешь?! Ну-ка, разжани еще раз рот-то, так и тресну…
Прасковья давно уже с удивлением смотрела на Леонтия и ребенка.
– Левушка, – наконец слабым голосом позвала она, – это кого ты нянчишь?
– Ну што, очухалась, старуха? – спросил, наклоняясь к матери, Леонтий. – Думал, што и тебя заодно уж придется на погост свезти…
– Левушка, говори крепче. Не слышу, штой-то…
– Эва, оглохла, што-ль? – закричал Леонтий.
Старуха закивала головой.
– Все ухи заложило, Левушка, и в голове шумит.
– Чей робенок-то, спрашиваешь? – продолжал кричать Леонтий. – А погляди, не узнала? Твой внучок такой-то вырос,
– Катюшкин сыночек?
– Да, Иванушка, Иван Иванович.
– А дедко-то где? – спросила Прасковья, не видя мужа на его обычном месте – на печке. – В Рудневе ночует што ли?
– Эва, – протянул Леонтий, и на глазах его блеснули слезы. – Да ты не помнишь рази? Дедко-то давно помёр, и сорочины уже прошли, скоро полгода будет. Я уж со счета сбился, сколько время ты провалялась. Никак двадцать три недели.
– О-ой, – протянула старуха, с недоверием покачивая головой.
В первую минуту ей показалось странным, что умер муж, с которым она прожила более полувека.
– Царство небесное, вечный покой! – прошептала она, взглянув в святой угол и перекрестившись.
– Ну, слава Богу, хошь один-то развязал тебе руки, Левушка. – Но тут же Прасковья всплакнула.
– И Анюточка померла, – сообщил Леонтий. – И этого не помнишь?
– Какая Анюточка? Не помню, Лева.
– А из двойняшек-то, внучка-то твоя. Этот-то остался, а та померла. А кака была хорошенька девочка…
Суровое, заспанное лицо мужика засветилось нежностью и печалью.
– Ах, кака была девочка, мама! И пожила-то всего-навсего три месяца с одним денечком, на крик кричала, и так-то полюбилась мне… Ночей с ей не спал, на руках качал, и как возьму, бывало, так утихнет, признавала меня. Другие кто и не бери лучше, кричит. А уж глазки-то у ей были, мама, – продолжал мужик, шлепая босыми ногами по грязному, холодному полу, – што твои васильки полевые. Думал – выхожу, нет, померла… Раз под самое сердце подрезала. Кака была девочка! Ваньку вот жалею, да все не так, не доходит до сердца. А Анюточка раз под самое сердце подрезала…
– А Катя-то што, Левушка?
– А што ж твоя Катя?! Как была, так дура дурой и осталась. Вона дрыхнет и горюшка мало. Робенка сама не берет, рази сунешь в руки, ну нянчит, да боязно и давать, как бы не стравила, говорит: «щенок от сучки Миколая Пана». Грех один.
– И так ты, Лева, один и маешься с им?
– А как же?! Ведь не котенок, за дверь не выкинешь. Плачет, душу надрывает, и посердишься, и поругаешься, а часом и поплачешь над им, и вот так и пробьешься до утрия…
– Ты бы Егорушку взбудил.
– Егорушку? Жалко, мама. Тоже и за Егорушкой десять делов. За день так намается малый, што как довалится до лавки, спит, как убитый.
– Бессменный ты мой часовой, – со слезами жалости сказала старуха, – што у кого ни случись, а беспременно упадет на Левушкину голову.
– Вчерась в суде были, мама. Убивцев Ивана Тимофеева судили…
– Ну?
– На полгода отсидки присудили. Все судьи закуплены. Ватажный дал 500 рублев в долг Степану-то с Иваном Горшковым. Они все деньги и ввалили адвакату. За такие-то деньги кажного оправдают…