Нашествие 1812
Шрифт:
Фигура цесаревича Константина была хорошо видна в свете воткнутых в землю факелов. По окончании молебна полк прошел перед ним церемониальным маршем повзводно; Назар старался тянуть носок и не сгибать ногу в колене (спина еще помнила науку). «В добрый путь!» – говорил великий князь; в ответ гвардейцы гаркали: «Ура!»
С огромного Семеновского плаца выступили к Московской заставе. Одеться было велено по-походному; ранцы и ружья сложили на подводы, оставив на себе только амуницию: две портупеи, обхватывавшие грудь крест-накрест, с патронной сумой, тесаком и штыком в ножнах. Несмотря на ранний час, провожать полк в дальний путь явилось множество народу: не все молодые солдаты прибыли издалека; рядом с марширующими батальонами бежали отцы, пытаясь напоследок поцеловать сыновей или хотя бы благословить их крестным
«17 марта, 8 часов вечера». Увидев мелкий, быстрый почерк государя, Михайло Михайлович Сперанский испытал неимоверное облегчение. Обычно его записки к императору с просьбой назначить время для доклада возвращались в тот же день, редко – на следующее утро, но со времени подачи записки, которую он держал сейчас в руках, прошло целых семь недель! К докладу накопилось множество бумаг, и одновременно в душе поселилась тревога: почему нет ответа? Государственный секретарь утешал себя тем, что государь занят приготовлениями к войне, важнее этого дела нет ничего, он получает тучи донесений и рапортов, которые надлежит осмыслить и обдумать, и допоздна засиживается с графом Аракчеевым, председателем Военного департамента; любая ошибка может стать роковой, надо набраться терпения и ждать… Порадовавшись тому, что оказался прав в своих предположениях, Сперанский еще раз просмотрел все бумаги, разложив их в логическом порядке.
В секретарской не было ни души, приемная перед кабинетом тоже была пуста. Часы пробили восемь; Сперанский постучался и вошел в двери. Государь сидел за столом, его лицо было светлым и приветливым; последние комочки беспокойства рассосались. Встав с правой стороны от государя (он был туговат на левое ухо), Михайло Михайлович заговорил о делах; Александр слушал его внимательно, одобрительно кивал или делал ободряющие замечания. Когда он в последний раз поставил свою подпись с пышным замысловатым росчерком, Сперанский собрал все бумаги обратно в папку и поклонился, ожидая приказания удалиться. Однако император не спешил отпускать его. Встав из-за стола, он сделал несколько шагов по кабинету, как будто обдумывая что-то или набираясь решимости, потом остановился, приняв величественную позу.
– Надобно мне объясниться с вами, Михайло Михайлович.
Его голос звучал совершенно спокойно, в нём не слышалось ни гнева, ни раздражения, ни досады, слова нанизывались одно на другое, точно бусины на нитку, составляя гладкие, правильные фразы, звучавшие неразделимым потоком. Самовластие государя не есть произвол: он принимает на себя великую ответственность пред Высшим судией, но также и перед подданными своими, вручившими ему судьбу свою. Долг христианский подразумевает кротость и всепрощение, но долг государев побуждает к строгости и справедливости. Есть вещи, которые можно исправить, а есть иные, не допускающие снисхождения. Не умаляя заслуг государственного секретаря на службе своему государю и отечеству, нельзя закрыть глаза на целых четыре его вины, грозящих самыми пагубными последствиями, особенно в нынешнее время, когда все силы следует собрать в единый кулак для отражения грозного неприятеля. Первая вина: Сперанский стремился к войне с Наполеоном, тогда как предотвращение кровопролития есть главная обязанность облеченных властью. Вторая вина: он вмешивался в дела дипломатические, до его ведения не относящиеся. Вот его собственноручное письмо, в котором он признается, что из любопытства читал депеши русского посланника в Дании. Третья вина: хотел изменить Сенат, учрежденный еще Петром Великим, разделив его на две части и тем самым умалив его важность, не говоря уж о больших издержках и трудностях, связанных с этой реформой. Наконец, четвертая вина: не пожелал примириться с министром полиции Балашовым, внося тем самым разлад в Государственный совет. Вот записка с отказом от встречи для примирения; доказательства неопровержимы. Всё вышеперечисленное не оставляет государю возможности и далее сохранять Сперанского при своей особе, но в качестве последней милости он дозволяет Михайле Михайловичу подать просьбу
Кровь прилила к бледному, чуть удлиненному лицу Сперанского и гулко стучала в ушах. Он молча повернулся и пошел к выходу, однако у самых дверей спохватился: он же не простился с императором! Поза Александра утратила свою торжественность, теперь он стоял вполоборота, понурившись. Сделав несколько неуверенных шагов, Сперанский с поклоном пожелал ему доброй ночи. Внезапно государь вскинул голову, шагнул к нему и крепко обнял. Жесткий край стоячего воротника царапал щеку; Сперанский прижимал к боку папку с бумагами, не зная, куда деть вторую руку. «Имел я несчастье – отца лишился, а это – другое», – услышал он вдруг скорбный шепот. Объятия разжались, ровный голос произнес:
– Ступайте, Михайло Михайлович. Доброй ночи.
Пока карета ехала по набережной и Сергиевской улице, Сперанский размышлял о том, как вести себя завтра утром и что сказать государю. Он не собирался оправдываться; столь длительный разрыв во встречах с императором говорил сам за себя: царь всё обдумал, его решение бесповоротно, оставалось лишь поблагодарить его за доброту и попросить разрешения удалиться в свою деревню. И всё же нужно как-то исхитриться и вставить хоть пару слов о наиглавнейших делах и проектах…
Возле двухэтажного углового дома напротив Таврического сада карета остановилась. Выйдя из нее, Сперанский увидел стоявшую тут же кибитку; в душе вновь ворохнулось дурное предчувствие. Он вошел в переднюю и чуть не столкнулся там с частным приставом в светло-синем мундире, хотел потребовать объяснений – и услышал чужие голоса, доносившиеся из кабинета. Растерянный Лаврентий с подсвечником в руке хотел что-то сказать, но лишь бестолково разевал рот, хлопая себя другой рукой по ляжке; на лестнице стояла гувернантка дочери, англичанка, кутая в теплый платок свои острые плечи… Не раздеваясь, Сперанский прошел в кабинет.
На лице Балашова ясно читалось торжество; он сплющивал полные губы, чтобы они не растянулись в довольную улыбку. Рядом стоял крючконосый Санглен с круглой головой, облепленной неопрятными черными кудряшками.
– Господин Сперанский! – торжественно провозгласил министр полиции. – Я нахожусь здесь для того, чтобы объявить вам высочайшую волю: изъять у вас все бумаги для представления его величеству и препроводить вас нынче же в Нижний Новгород под караулом. Пристав и кибитка готовы; собирайтесь.
Стол, обычно оставляемый пустым, уже был завален бумагами, вынутыми из ящиков. Сбросив шубу на руки маячившему в дверях Лаврентию, Сперанский решительно подошел к секретеру, достал всё, что там было, переложил на стол, начал складывать бумаги без разбора в аккуратные пачки, заворачивать в оберточную бумагу и запечатывать сургучом. На каждом пакете он делал надпись: «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и проставлял порядковый номер. Упаковав таким образом всё до последнего листочка, он вытребовал у Балашова расписку в получении, написал небольшое письмо дочери Лизаньке, отдал его гувернантке… Лаврентий уже надел шинель и держал в руках узел с вещами. Балашов и Санглен проводили опального царского любимца до кибитки; пристав сел на облучок; полозья заскрипели по булыжникам, проступившим из-под снега.
…Государь прогнал Сперанского!
Невероятная новость в несколько часов облетела столицу; в департаментах, канцеляриях, трактирах, кофейнях, гостиных говорили только об одном. Вы слышали? – Не может быть! Да полно, верные ли ваши известия? – Самые верные! – Боже правый! Радость-то какая!
Видя повсюду счастливые лица, Алексей Андреевич Аракчеев только плотнее сжимал свои тонкие губы. Он не был другом Сперанскому и далеко не во всём с ним соглашался, однако отдавал должное его уму, трудолюбию и честности. Безусловно, государь не расстался бы с ним без весомой причины, и всё же так внезапно… Если верить Дмитриеву, Сперанский вызвал гнев императора тем, что позволял себе критиковать политику правительства, ход внутренних дел и предсказывать неудачи в грядущей войне. Выслушав министра юстиции, Аракчеев пристально глянул в его воловьи глаза и уточнил: государственный секретарь делал это приватным образом или гласно? Иван Иваныч слегка запнулся: сии речи велись в узком кругу близких людей, но не всё ли равно? Не ответив, граф пошел по своим делам.